Могултай
Редъярд Киплинг как аккадский поэт
(часть I - введение)
Любопытный факт: читая Киплинга, ассириолог не может отделаться
от ощущения, что он имеет дело с целыми звеньями месопотамских образов и
текстов, взвешенных в среде довольно примитивных английских синтагм. При
ближайшем рассмотрении это впечатление подтверждается, но теряет всякую
экзотичность. Киплинг исключительно широко пользуется образами и языком Ветхого
Завета короля Иакова, полностью игнорируя при этом иудео-христианскую концепцию
его книг; то и другое, в общем-то, общеизвестно и споров не вызывает. Однако
что останется от Ветхого Завета, если исключить из него иудаизм? Очевидно,
только одно: общий древнеазиатский строй мысли и речи. Его мы и находим у
Киплинга; не потому, конечно, что Киплинг его унаследовал, а потому, что
внутренний мир Киплинга ему изоморфен. Здесь будет небесполезно обратиться к
самому древнеазиатскому строю мысли. (Это,
в некотором роде, стандартный общий модуль введения в миры разных "вавилонских"
авторов.)
Нетрудно заметить, что мировоззрение Киплинга последовательно включает
перечисленные в указанном модуле комплексы.
Селективный корпус его стихотворений разбит нами ниже на соответствующие
разделы, и проглядев даже первые стихотворения каждого из них, любой читатель
может убедиться в истинности этого наблюдения. Очень коротко:
-
Киплинг - последовательный эмпирик-оккамист ("Боги Прописей", "Синие розы",
"Костры"); Бог Киплинга предоставил человека самому себе и не вмешивается в его
дела; Он воплощен в законах созданного им мира, в том числе человеческого
("Натуральная теология", "Костры"); эти законы неизменны и неизменно карают
человека за их нарушения (точнее, последствиями и ходом их нарушения человек
карает сам себя, "Боги Прописей", "Натуральная теология");
-
цель человека у Киплинга - быть господином своей судьбы, и поучать его надо
сугубо рациональным образом, исходя из этой - концентрической - цели ("Если");
ради этой цели - по необходимости или во имя лучшего будущего люди заключают
клятвы и договоры ("Мир богача", "Восток и Запад"), в том числе общественный, и
отныне следуют им; страна существует исключительно для блага отдельных
составляющих ее людей, не имеет другого смысла и, в сущности, измеряется тем,
как мало она требует и как много дает ("Сион", "Императорский рескрипт", "Что
говорили в народе"); это "поле взаимной клятвы", обычной ответственности,
справедливости do ut des, и тому, кто подменяет ее целесообразностью или
произволом, нет пощады ("Безответственный бродяга", "Песня Макдоноя" и т.п.);
только справедливость do ut des является основанием этики (откуда похвалы
"доблестным" врагам и ненависть к "подлым");
-
клятва эта, повторим, носит самый обычный характер и гарантирует прежде всего
взаимное ненападение, взаимозащиту и охрану собственности членов общества
(вплоть до предела жесткости - "Каин и Авель"; ср. "Императорский рескрипт");
эта клятва дана ради жизни, но давший ее отныне обязан идти на смерть ради нее
("Песня в бурю", "Сион");
-
на вторичном уровне соответственно возникает восхищение выполняющими клятву и
"дающими"; их заслуги должны вознаграждаться (множество стихотворений);
единение людей в договоре о защите своих радостей - великая эмоциональная
ценность ("Старшая Ложа");
-
все в мире относительно, всему есть своя мера, не существует ничего абсолютного
и священного ("Король Генри Седьмой и корабельщики", "Если", "Песня Макдоноя");
-
опыт и логика - т.е., здравый смысл, - и вытекающая из нее справедливость
превыше любых "сверхценных идей" (постоянного предмета киплинговского
издевательства, сопоставимого разве что с наполеоновским, "Боги Прописей",
"Костер на льду", "Песня Галлиона", "Ювал и Тувал");
-
вера есть форма слепоты, агностицизм - добродетель ("Молитва Джобсона", "Песня
Галлиона", "Старшая Ложа"); противопоставление "возвышенного" - "низким
радостям", "горнего" - "земному" враждебно осмеивается на все лады
("Томлинсон", "Ювал и Тувал", "Дети Марфы");
-
во всех делах человеческой жизни "сверхценные" вещи нужно полностью
игнорировать ("Молитва Джобсона", "Песня Галлиона"; отсюда же - масса
стихотворений, посвященных демонстрации очевидных и элементарных вещей, пафос
здравого смысла, который, кстати, Киплинг делит с Твеном);
-
такое мироустройство не вызывает особой радости, - человеческий удел во многом
скуден и горек, - но человек должен стремиться выстоять вопреки судьбе (в
конечном счете все равно победоносной) просто потому, что больше ему ничего не
остается делать ("Города, троны, могущества..."); гармоничное слияние с
космическим миропорядком для человека в принципе невозможно, попытки такого
слияния - разрушительны ("Молитва Мириам Коэн"); отказ от мира "в отместку" за
такую невозможность - глуп, так как лишает человека возможности пользоваться и
теми радостями, что он предоставляет, а человеку природно к ним стремиться
(множество стихотворений, в частности "Чтоб восхищаться..."); вне пределов
сферы собственно "человеческого, слишком человеческого" человек не имеет на
деле и не должен искать себе приоритетных истинных ценностей ("Путь Паломника":
"Твой люд, Господи, твой люд достаточно хорош для меня" и "нет ничего
неискупимого по обе стороны могилы"; если Ходасевич просил быть или ангелом,
или демоном, а "маленькую доброту" оставлять в прихожей: "А человек - иль не
затем он, чтоб мы забыть его могли?" - то в "Пути паломника" говорится, будто в
предвосхищении этого текста, что демоны и ангелы герою не надобны - жить и
умирать он хочет среди людей, причем видит в них не падшее подобие бога, а
свойских и разумных "животных превосходных", как судили о людях древние
египтяне);
-
те же идеи, но уже в применении к космосу социальному: клятва и взаимные
обязательства, строго говоря, вещи сами по себе во многом неудобные и тяжелые;
к тем, кто поставил себя вне их (у Киплинга это более или менее постоянно дети
и цыгане), естественно ощущать сильную зависть ("Джеймсу Уилкомбу Рили",
"Цыганский табор"); однако нормальный человек не может обойтись без них ("Люди
заработка"), а, кроме того, общение и договор с другими людьми сами по себе
составляют человеческую потребность и насыщают человеческую жизнь ("Путь
паломника"); собственно же говоря, при прочих равных клятва хороша и вызывает
любовь именно настолько, насколько она предоставляет людям свободу от самой
себя ("Сион").
Каждому из названных стихотворений можно поставить в прямую параллель великое
множество других. Совпадение с древневосточным мировоззрением (и с Книгой
Экклесиаст), как теперь принято выражаться, системное.
Оговорим одно важное отличие, касающееся, впрочем, не мировоззрения, а
отношения к собственному мировоззрению. С точки зрения вавилонянина, описанный
мир - единственно мыслимый мир. Киплинг - наследник христианской культуры,
провозгласивший мир альтернативный, принципиально иной, несравненно лучший, -
но, с точки зрения Киплинга, абсолютно неосуществимый (а его церковный дух,
пропаганду и попытки воплощения Киплинг считал откровенно вредоносными уже в
силу своего отношения к "идеям", - "Дети Марфы", "Молитва Джобсона" и пр.).
Иными словами, то, что вавилонянин узнавал с детства от родителей как
очевидность, Киплингу досталось в результате некоего разочарования на фоне
распада тотальной утопии. Поэтому мир Киплинга, совпадающий с миром
вавилонянина, для самого Киплинга (как, к примеру, для Камю в "Чуме") окрашен в
куда более мрачные краски, чем для того же вавилонянина. Древневосточные
"вавилонские" тексты уделяют примерно поровну внимания испытаниям и радостям -
так сказать, трагической и гедонистической составляющей своего мира,
Корсуньскому прорыву Штеммермана и выпитому перед ним шнапсу + пережитому перед
ним товариществу и братству, - Киплинг почти целиком сосредоточился на
испытаниях судьбы и жертвах во имя клятвы, хотя то и другое понимает совершенно
по-вавилонски. Прежде, чем начинать всерьез переживать за Киплинга, читателю
стоит вспомнить, что в частной жизни это был человек образцово вавилонского
образа мыслей и поведения (как и многие герои его прозы, где он не призывает, а
воспевает), и до гибели его сына на Великой войне, от которой Киплинг не
оправился до конца жизни, эта жизнь могла почитаться более, нежели державински
счастливой. В высшей степени характерно преклонение Киплинга перед Марком
Твеном (!), окончательно дающее понять, какой именно руке должно было служить
воспеваемое им оружие.
Я отдаю себе отчет в том, что описанный таким образом Киплинг, мягко говоря, не
похож ни на Киплинга современной ему английской критики, ни на Киплинга
советских переводов. О переводах этих можно говорить до бесконечности уже с
чисто литературной точки зрения. (Помимо феерических произведений грободелов
вроде Шустера, переведшего "гефсиманскую чашу (боев в) Пикардии" как "стакан в
саду Гефсиман на (улице) Пикарди", укажем, honoris causa, что Симонов, по
недоразумению числящийся неплохим переводчиком, с точностью до наоборот перевел
финал киплинговского "Вампира": отвергнутого героя Киплинга особенно угнетает
то обстоятельство, что его возлюбленная оказалась недостойна любви, -
отвергнутого героя Симонова этот факт, напротив, "спасает". Иными словами,
Симонов радуется, что виноград-то был зелен, стало быть, и жалеть нечего, а
Киплинг ужасается тому, что отдал свою любовь зеленому винограду. Несомненно,
все это дает много материала для установления отличий симоновского
представления о чести и достоинстве от общемирового, но вот восприятие Киплинга
затрудняет). Однако в 70-х годах Киплинга начали переводить так хорошо, как это
вообще возможно. Другое дело - выбор стихотворений (переведено меньше сотни
стихотворений Киплинга из примерно пятисот, причем самые "мировоззренческие",
как правило, и не переводятся - частично, потому, что литературно они как раз,
по общим правилам, слабее). Однако ни то, ни другое объяснение не подходит для
образа Киплинга в английской критике, знавшей его не по переводам. И здесь, -
как, в сущности, и в советском случае, - все определило клише "певца Империи",
the Empire, вполне соответствующее действительности. В Англии оно заработало
Киплингу устойчивую репутацию насильника и "предфашиста", в каком-то смысле
английского Маяковского, газетного поэта коллективистской (правда,
националистической) идеологии. У нас, в общем, тоже. Остается только понять,
почему имперец Киплинг, уважавший старого врага Англии - Российскую империю - с
такой ненавистью относился при этом к империи германской.
С точки зрения муравья полицейский, вернее всего, ничем не отличается от
бандита. Это неудивительно: муравьи не разбираются в сложностях человеческого
общения, и определяющим признаком полицейского и бандита у них неизбежно должен
стать одинаковый для обоих Большой Пистолет. Людям, однако, удается довольно
легко отличать бандитов от полицейских, противопоставлять их друг другу и,
более того, приписывать этому противопоставлению важнейшее этическое и
социальное значение, начиная от детской игры в "казаки-разбойники" и кончая
правительственными указами. Разница между ними заключается, как очевидно
всякому, не в характере вооружения, не в наличии формы и уж, конечно, не в том,
что полицейский действует от имени некоего сообщества, а бандит сам за себя, -
банда по определению является сообществом. Бандит отличается от полицейского
тем, что первый нарушает клятвы справедливости do ut des, создающие
человеческое общежитие, а второй охраняет их. Поскольку муравьям довольно
трудно объяснить, что такое человеческая справедливость, этот - важнейший -
аспект описанного противопоставления им волей-неволей приходится опускать.
Тогда и под самим этим противопоставлением исчезает всякая почва, так что речь
приходится вести просто о "человеке с ружьем".
К сожалению, начиная с середины XIX века общественно-политическая мысль и
государственное строительство в большинстве стран мира (во всяком случае, в
России) были, по-видимому, монополизированы муравьями. Об этом явно
свидетельствует самая возможность аттестовать кого-либо как просто "певца
Империи". В самом деле, Империя - это великое государство, Большой Пистолет;
однако такие вещи способны определить единое ценностное понятие не в большей
степени, чем простой пистолет способен породнить полицейского с бандитом. И
точно так же, как этих двоих, следует отличать друг от друга империю-армию и
империю-банду. О первой можно говорить тогда, когда люди объединяются в
сообщество и учреждают сильную "имперскую" власть для того, чтобы она охраняла
и гарантировала их справедливые клятвы, основанные на рациональной
справедливости do ut des и данные во имя взаимного (а не "общего") блага. О
второй можно говорить тогда, когда люди учреждают "имперскую" власть для того,
чтобы их вожаки, возглавляющую эту власть, могли, пользуясь своей силой,
поступать по своему произволу друг с другом и с самими этими людьми, и все они
вместе - с внешним миром.
Такая империя нарушает внутренние и внешние клятвы и открыто похваляется этим,
декларируя тотальную безответственность; точнее, она провозглашает высшую
ответственность перед некоей толкуемой ей сверхценной идеей, которая и
освобождает ее напрочь от ответственности обычной. То, что объединяет эти два
сообщества, - не более, чем совокупность технических средств; то же, что
переживается ими как действительные ценности, прямо противоположно. Первая
империя держится на клятве, ответственности, вине, наказаниях и заслугах;
вторая - на заранее провозглашенном произвольном насилии, оправданном
политической целесообразностью и "сверхценной" идеологией.
Либеральное, прогрессистское и технократическое сознание, видящее в обществе не
совокупность взаимно-ответственных субъектов-людей, а некую системную
равнодействующую "объективных" процессов, обе названные империи закономерно
сближает и рассматривает первую как незавершенную (или, наоборот, до конца
развившуюся) форму второй; Киплинг, напротив, был одним из чрезвычайно немногих
деятелей культуры последнего столетия, четко отличавших полицейского от бандита
в области государственного строительства, и считал их не "родственными формами
человека с ружьем", а принципиальными антагонистами. Процитируем Оруэлла: "На
обвинение (Киплинга) в фашизме следует ответить, ибо ключевым фактом для
понимания Киплинга, в моральном или политическом отношении, является то, что он
НЕ фашист. Он дальше от фашизма, чем это возможно для самого гуманного и
прогрессивного человека современности. В наше время никто не верит в какую бы
то ни было санкцию сверх военного могущества; нет больше (киплинговского)
Закона Справедливости (Law), есть только сила". И заключительные слова,
частично совпадающие с принятой нами терминологией: "Взгляд имперца
девятнадцатого века и современный бандитский взгляд - это разные вещи".
В частности, ненависть Киплинга к Германии определяется именно тем, что
кайзеровская военная верхушка, несомненно, вела себя по модели империи-банды
(развязывание тотальной войны без необходимости, нарушение договоров, взятие
заложников, применение газов, подводная война против гражданских кораблей и
т.д.). Это не мешало ему, с другой стороны, противопоставлять империю-армию
прогрессистскому левому либерализму (который он, опять же, едва ли
несправедливо отождествлял с социальным инфантилизмом и безответственностью).
Наконец, добавим, что Империя Киплинга ни в какой степени не является
Сверхгосударством. Это не алтарь своих адептов, а складчина своих пайщиков. Ее
ценность определяется благами, которые она обеспечивает, а не жертвами, которые
можно приносить во имя ее ("Что говорили в народе", "Сион", "Раннимед"). Она
выражает себя в строительстве дорог, больниц, тюрем и продовольственных
складов. Ее самооправдание - в том, чтобы "наполнить рот голоду и истребить мор"
("Бремя Белых"), в "снижении показателя смертности на душу населения" ("Муниципальный
чиновник"); основная модель империи Киплинга - Индийская Империя Британской
Короны (1858 - 1947), вообще говоря, действительно занималась всем этим, да так
успешно, что за время жизни Киплинга число ее подданных возросло с 250 до 350
миллионов человек, а смертность упала в полтора раза. За оружие эта империя
берется в основном для того, чтобы охранять или расширять свое строительство.
Наконец, это империя без императора: ее подданные присягают не правителю, а
друг другу; к правителю относятся с исключительным почтением как к символу
социума, но возможность использования им своего могущества в паразитарных целях
бдительно предусматривается и отсекается ("Раннимед"). Не уверен поэтому, что
киплинговское Empire следует переводить на русский как "Империя", учитывая
очевидные отечественные коннотации этого слова; скорее это просто "Государство"
(хотя сам Киплинг, в противоположность слову Empire, оставленному для Британии,
и Kingdom - для ее благородных соперников и союзников, - называет термином
State именно империю Кайзера).
Характерно, кстати, что как последовательный релятивист, Киплинг подчеркнуто не
склонен ни идеализировать, ни абсолютизировать саму социообразующую клятву
("Король Генри VII и корабельщики").
Последние две с половиной тысячи лет вавилонское мировоззрение, по крайней мере
в его чистом, самоосознающем виде, вышло из употребления, а в последние двести
люди основательно забыли разницу между бандитом и полицейским. По обеим этим
причинам корпус стихотворений Киплинга должен быть, на мой взгляд, доведен до
русского читателя. Поскольку стихотворный complete Kipling столь же невозможен,
сколь и ненужен, я предпочитаю дать
литературный прозаический перевод, если угодно - удобочитаемый
подстрочник, который надо рассматривать как вспомогательное пособие при
прочтении действительного Киплинга-поэта или материал для историка идей, не
имеющего намерения и времени возиться с оригиналом. Рекомендуемое полное
издание стихов Киплинга: The Works of Rudyard Kipling. The Wordsworth Poetry
Library. Ware 1994. Даты, иногда встречающиеся под заглавиями стихов, являются
авторскими подзаголовками и относятся не к стихам, а к вызвавшим их событиям.
Названия разделов условны и даны мной. Разделы будут пополняться.
|