Удел Могултая (/cgi-bin/wirade/YaBB.pl)
Бель-летр >> CRITIQUE ВОЗРОЖДЕННАЯ >> Возвращение Телегона
(Message started by: Kell на 05/17/05 в 00:01:05)

Заголовок: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 05/17/05 в 00:01:05
ВОЗВРАЩЕНИЕ ТЕЛЕГОНА

Вот я и вернулся, мама. Я-таки доплыл до Итаки,
странного и заветного острова сказочной были
моего детства, давней полуреальной мечты
из непонятной и грубой песни случайного странника,
до острова моего отца. Нашел ли его я? не знаю.

В сущности, я ведь не столько хотел отыскать Одиссея,
сколько его диковинный мир - без чудес, с одними богами,
где хлеб растят на полях и мелют на мельницах прежде
чем подают на стол, где глаза у зверей другие,
чем у наших зверей, где люди ходят в доспехах и совершают подвиги,
а женщины любят их только за это и за странные резкие песни,
совсем не твои и не птичьи - песни силы и крови, соленого пота и мужества.
Помню, когда ты однажды застала меня в свинарнике -
мне было двенадцать лет, и я впервые услышал от какого-то блудного ветра
отголоски греческих песен, - ты очень рассердилась,
увидев, что я стою на коленях перед свиньею,
вглядываюсь в ее кроваво-карие глазки и спрашиваю об отце.
Ты даже покраснела от гнева - я в первый раз увидел,
как наливаются розовым твои мраморные щеки
и глаза расширяются широко и тоскливо-тоскливо, -
и сказала: “Ступай-ка в дом. Они ничего не помнят,
кроме своих помоев. Ничего, зато они счастливы”.
Я ушел, но тебе не поверил. Сидя на скалах, смотрел
в сине-зеленую даль и искал полосатый парус -
ведь должен отец приплыть и показаться мне?
Чайки кричали, и я не знал, что звучит в их крике -
голод, свобода или воспоминанье о прошлом,
когда они были людьми, храбрыми моряками, похожими на титанов.
Но парус все не показывался, и до своего отъезда
я представлял корабль чем-то очень обычным, живым и крылатым.
Помнишь, как я удивился, когда в то яркое утро
после долгой бессонной ночи и пустых уговоров
ты со вздохом меня привела на берег и сказала,
указав на лануну: “Вот твой корабль. Я вырастила его
из ветхой доски Арго, вырванной Синими Скалами, “ -
он был совсем деревянный, хотя и умел говорить
и слушался меня, как собака, и все-таки был
не совсем настоящий... я даже не удивился, когда он потом исчез.
Впрочем, другой корабль - такой, как был у отца, а потом у меня -
не мог бы, конечно, проплыть со мною сквозь серый утес
к феакам.

Царь меня принял ласково и печально,
от него я узнал, что это из-за отца
разгневанный морской бог отгородил их мир от остального света
серым утесом. “Впрочем, - сказал царь, - я не жалею,
так нам даже спокойнее. Тогда я уже боялся, что мы станем совсем людьми
и начнем убивать друг друга, совершать ненужные подвиги
и ценить тяжелое золото. Все обернулось к лучшему. Передай привет матери.”
Его дочь на меня смотрела зеленым прозрачным взором,
словно пыталась что-то вспомнить, потом махнула
рукою и убежала по берегу, и следы ее зализала волна.
Я хотел расспросить об отце, но она отказалась слушать.

Я приплыл на остров киклопов, когда уже пришла осень,
и все жители были заняты на виноградниках
и в винодельнях. Они возвращались к пещерам веселые, потные,
из середины лба глаза весело сверкали,
они угостили меня вином и накормили сыром,
рассказали легенду о Великх Киклопах, ковавших небесные молнии
и казненных безумным богом ни за что ни про что.
Я спросил их об Одиссее. “Мы не знаем такого, - отвечали они, -
из-за моря к нам приплывал только великий бог -
там его зовут Дионисом, а у нас его имя - Никто,
он даровал нам вино и осенил благодатью нашего слепого пророка...” -
но к нему меня не пустили, он был уже очень стар,
и я успел уехать прежде, чем остальные принесли меня в жертву,
как они все поступают с сыновьями своих богов.

Я приплыл к Калипсо - она-то отца еще помнила,
сказала, что я не очень похож на него, однако тоже красивый мальчик,
и пригласила остаться и погостить у нее;
я отказался. “Ну да, конечно, - вздохнула она, -
вы всегда уплываете, идиллия - это так скучно,
уж я-то знаю...” Внезапно лицо ее исказилось,
и она закричала: “Плыви, убирайся отсюда, щенок,
знать тебя не хочу! Возвращайся обратно, на свой счастливый остров,
ты не сын Одиссея - он был бесплоден, слышишь, он ничего не мог!
Иначе бы не у Кирки, а у меня был бы сын, семеро сыновей!”
Уплывая, я оглянулся: она неподвижно стояла на берегу, как дерево,
и плакала.

Я приплыл на развалины Трои - местные пастухи
едва не убили меня, услышав мои расспросы, и сообщили мне,
что Одиссей - это страшный, чудовищный медный колдун,
ездивший в животе у деревянной лошади,
и я ужасно расстроился - так это было знакомо,
так обычно-волшебно... Думаю, они лгали.

Я побывал в Египте. Местный оборотень Протей
принял меня радушно, заколол на обед упитанного тюленя
и рассказал о том, как он сражался с отцом
в виде змея, и льва, и огня, и текучей воды,
и как отец его пересилил и перехитрил.
“Мне не обидно, - сказал он, смеясь. - Он был умный и крепкий,
но ни во что не умел превращаться. Мы потом помирились,
ия устроил веселый пир и кормил их с Еленой, оба они обжоры”.
По его бороде струились капли нильской воды
и расплывались лужицами на тюленьем жире,
время от времени радужно переменяя цвет.
Когда я уже уходил в море, Протей неожиданно вынырнул рядом с бортом
и крикнул: “А все-таки, парень, ты чего-то напутал,
его звали по-другому”.

Я побывал в Колхиде, и кузина Медея
выслушала меня с неподвижным лицом, темная и сухая,
словно обугленный ствол; потом резко рассмеялась
и сказала: “Ты гонишься за призраком, Телегон.
Одиссей - это миф или в лучшем случае неудачник,
не постыдившийся приписать себе чужие подвиги;
впрочем, все греки - мерзавцы”. Я не поверил ей,
в тот раз, а потом поверил, а теперь уже снова не верю.

Тот мир - совсем не такой, как я думал; я не нашел
медных героев, и медного неба, и виноцветного моря,
хотя и море и небо там правда совсем другие,
не синие, как у нас, а густые и серо-зеленые.
Из бравших Трою почти никого не осталось в живых, из троянцев один еще жив -
я прослышал о мореходе, который плыл из Пергама
и где-то в Африке бросил царицу, тоскующую о нем,
и решил, что это отец; к сожалению, оказалось,
что это другой человек, но царица уже умерла, и я все равно
едва ли его отыскал бы.

В Италии я попал к старику Диомеду - он еще помнил отца
и очень его не любил, говорил о нем только дурное
и прежде всего отрицал, что мой отец был героем, а не дипломатом.
Огромный, прямой, как сосна, корявый и лысый,
он путал Трою и Фивы, которые тоже когда-то
разорил (и на месте Фив до сих пор ровное место,
я видел), путал все подвиги, и все-таки первым из всех,
кого я встретил в том мире, говорил, как герои из песен
и, кажется, правда был им. На прощанье он обнял меня,
подарил старинный клинок и глухо сказал: “Паренек,
если найдешь отца, хотя он, наверное, тоже не слишком любит меня,
передай привет... и скажи: когда я вспоминаю Трою,
то не битвы, и не пожар, и не осадную скуку,
а как мы с ним стояли вдвоем, со статуей на руках,
а перед нами стояла Елена... Я мог тогда стать предателем,
если бы твой отец не увел меня. И хотя я почти ненавидел его,
даже хотел убить, но пусть он знает: за это я ему благодарен.
Иногда бывает полезно, когда человек настолько не умеет любить, как он”.
Юольшой и бурый, как башня, он смотрел на меня сверху вниз,
словно что-то желая добавить и не находя нужных слов -
у него вообще со словами было неважно -
потом вдруг махнул рукою, повернулся и ушел в дом.

Я побывал в Афинах и Микенах, в Коринфе и в Спарте.
Царь Орест был занят какими-то государственными делами,
и ему было недосуг - он правит почти всей Элладой, и очень жестко правит,
словно бы вымещая на ней какое-то горе,
а пахари на полях Аргоса и рыбаки на Коринфском заливе
вспоминают о добрых временах Эгисфа, Пелопа и прочих древних царей.
Об Одиссее они уже ничего не знают - говорят, был приказ
царя позабыть о нем, и даже остров Итаку успели переименовать,
потому что царь не хотел иметь у своих границ или в своих границах
остров, где ждут второго пришествия мудреца.
Может быть, это и ложь, но Итаку найти очень сложно.
Впрочем, всем не до Итаки - ожидают варваров с севера,
зарывают деньги, точат клинки или бегут подальше -
в Египте и Финикии резко выросла численность населения за счет приезжих.

В Спарте я разыскал Елену - это старуха, дряхлая, в парике и румянах,
очень усталая и уже почти все позабывшая:
“Одиссей... - говорила она, шамкая сухими губами, -
кто такой Одиссей? Жених? ну, их было так много...
Брал Трою? Я отдавала ему статую? может быть...
хотя нет, я тогда жила в Египте, так всюду написано”.
Так правда всюду написано. В Спарте запрещено упоминать о том,
что Троянский поход не был цивилизаторским продвижением в страну варваров,
и поэтому большинство считает, что это была просто царская свара
из-за черноморских проливов и завышенных цен на зерно.
Там вообще говорят о ценах гораздо больше, чем о героях и подвигах,
даже больше, чем о богах. И никто не помнит отца,
это - вчерашний деньб, а, как говорят их ораторы,
нужно жить сегодняшним днем и готовиться к завтрашнему -
или стать рабами дорян (это кочевники с севера,
их вождь утверждает, что приходится внуком Гераклу,
а кроме Геракла героев не было никогда. С ним было очень скучно).

Однажды, переправляясь на какой-то очередной остров,
глядя, как смуглые спины гребцов разгибаются и сгибаются
под рабочую песню и резкий посвист бича,
слизывая соленые брызги с обветревших губ и щуря глаза от солнца -
там оно ярче и жестче, - я упомянул об отце,
и черный моряк, со свалявшейся жесткой седой бородою
и помешанными глазами поглядел на меня из-под густых бровей
и сказал: “Я помню его. Он казнил моего сына,
подло оклеветав”. - “Зачем?” - спросил я. “Из зависти, -
хмуро и как-то почти равнодушно ответил старик. -
Они оба были умны, но мой сын был умен по-новому
и когда-то заставил Одиссея стать полугероем, а тому очень не хотелось.
Он оговорил сына, подделал документы, и Паламеда казнили.
И все-таки своего Одиссей не добился:
этот мир стал таким, каким ожидал мой сын. Ты напрасно ищещь героев,
их уже не осталось. Никто в этом не виноват,
просто кончилось время легенд и началась история -
я-то уж это вижу, я знал еще Сизифа и встречался с Хироном.
А теперь не осталось Хиронов, Гераклов, Фесеев, даже Ахиллов нету,
нет даже Одиссеев. И иногда я рад, что мой сын не дожил до этого -
так неприятно видеть свои пророчества сбывшимися...”
Он спокойно смотрел на солнце, этот нелепый старик из нелепого мира,
и его руки были руками древнего воина и великого морехода.
“А ты разве не герой?” - несмело спросил я его. Он даже не усмехнулся,
только пожал плечеми: “Нету больше героев.
А я никогда им и не был - я так... потому и выжил,
потому и дожил до этой мерзости, пережив свое время”.
На обратном пути я хотел увидеться с ним, но он куда-то пропал,
утонул, или умер, или сделался морским полубогом, не все ли равно?

Вот ему я поверил. И мне еще больше захотелось пусть не найти,
так создать мир героев и песен. Таких еще было достаточно,
голодающих по былому, неприжившихся в новом мире,
ищущих своей Трои и своих Минотавров, да, их было достаточно
на команду одного судна. И мы подняли черный парус - ты не поверишь, мать,
но мы, опоздавшие сделаться героями, стали пиратами.
Это было сначала похоже - потопленные корабли казались нам судами
древнего Миноса; полыхающие деревни на выжженных берегах
отбрасывали на наши загоревшие лица точно такие отблески,
как когда-то троянский пожар на лицо моего отца,
и выли рыбачки-Гекубы, и сельские кузнецы были сильны, как Гектор, -
до тех пор, пока нам удавалось в этом себя убедить.

Да, это была игра, кровавая и жестокая, как все игры того мира,
мы играли в великих витязей, как переростки-дети,
и мы не спрашивали, почем в такой-то округе хлеб
и насколько почетен брак с дочкой соседа-помещика -
мы брали хлеб, брали женщин и платили своею кровью, и она была настоящей.
Я потом попрошу тебя посмотреть мою ногу - ее задело копье,
разрезало мышцу, и колено плохо сгибается, а там ведь никто не умеет
лечить наложением рук, я и сам разучился,
позабыл, как все это делается - потому что мои герои тоже этого не умели.
Много мне здесь придется вспомнить - ведь там я себе запрещал творить чудеса,
и отвык. Ты будешь смеяться, но даже огонь теперь
я едева ли сумею развести, как бывало, взглядом,
потому что в том сказочном мире это совсем не принято,
а я так старался быть сыном своего отца... быть своим
если не для древних воителей, которых я не застал,
то для их полудиких потомков. Как ни странно, меня немного
любили и очень боялись - может быть, потому, что я лучше всех умел
верить в нашу игру... Да, глупо, конечно, я все понимаю,
но все равно не жалею.

Мы высадились на берег скалистого островка, нищего и убогого.
Тощие козы косились на нас фиолетовыми глазами,
насмешливыми и влажными. Вокруг усадьбы не было даже тына,
и мой приятель с усмешкой вздохнул, потерев щетину на подбородке:
“Да, это вам не Троя”, - и, охнув, завалился на правый бок,
а в левом дрожала стрела. Два десятка крестьян с дрекольем
и несколько стариков в тусклых помятых касках двигались от усадьбы,
двое с луками. Я поднял копье - то, тобою дареное,
с ядовитым шипом, - и метнул его в самого меткого.
Он упал, остальные бросились наутек, мои ребята за ними.
Стрелок лежал на песке, тощий, коротконогий,
рыжеватая синева топорщилась вокуг лысины. Ногой я перевернул его -
он был слеп, и мне стало жутко. Сухая рука ощупала рану,
копье: “Скат, - шепнул он, - шип ядовитого ската,
боги очень удачно выбрали из тех двух
предсказаний: все-таки смерть от моря, а не от сына”.
Он тяжело дышал - до смерти оставались минуты,
скорчились ноги, на поджарых ляжках белели старые шрамы,
а беззубый рот ухмылялся. По годам он мог быть под Троей,
и я спросил: “Старик, не знавал ли ты Одиссея?
Может, хоть слышал о нем?” Тот поднял седую бровь
и прохрипел: “Зачем тебе?” - Сам не пойму, почему,
я сказал ему правду. Он молчал - я решил, что он умер,
но внезапно он сел и выдохнул, сплюнув кровью:
“Тебя обманули, парень, возвращайся домой.
Был такой Одиссей, порядочный сукин сын,
но он умер. Плыви домой и дай людям о нем забыть,
потому что он сам так хотел перед смертью.” - “А как он умер?” -
спросил я; старик уже осел на песок, дрожа,
губы его шевельнулись: “Умер, как надо - от моря”, -
дернулся и затих. И я поверил ему, собрал ребят и отчалил.
“Нищий остров эта Итака, - проворчал мой рулевой, -
не стоило и высаживаться”.

Вот я и вернулся, мама. Спутники разбрелись
по портам пропивать добычу - им надоела игра,
кое-кто утонул, кое-кого повесили, мой кормчий торгует маслом.
Капитанскую долю добычи я отдал слепому певцу,
чтобы он все же придумал что-нибудь про отца - он обещал постараться.
Теперь я останусь здесь, с тобою. Наверное, навсегда,
потому что на нашем острове “навсегда” еще может быть,
а я не хочу больше видеть, как кончается время.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 05/17/05 в 00:29:53
Немного напоминает трилогию Олди "Черный Баламут" . Точнее, ее окончание - исчезновение мифического мира.

Версия интересная, хотя и злая.


А что за старик, чьего сына Одисеей [по мнению старика] казнил? Этого я не помню.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 05/17/05 в 00:39:04
Старик - Навплий, отец Паламеда, побитого каменьями под Троей по подстроенному Одиссеем обвинению.
У меня здоровый цикл по мифам, и весь, в общем-то, недобрый. Но остальные вещи, увы, еще длиннее...
А произошли они не столько от Олди, сколько от любимых мною монологов Янниса Рицоса, которого, увы, перестали у нас издавать...

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Emigrant на 05/17/05 в 06:59:53

on 05/17/05 в 00:39:04, Kell wrote:
У меня здоровый цикл по мифам, и весь, в общем-то, недобрый. Но остальные вещи, увы, еще длиннее...


А еще не выложите? По-моему, замечательно!


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем R2R на 05/17/05 в 07:04:58
Классно.
Нестандартный такой подход - когда  "волшебное" - это "обычное", а герой пытается найти "мир героев и песен", который, похоже, сказочный для обоих миров.
И написано хорошо. :)

Kell, действительно, давайте ещё, а?

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 05/17/05 в 07:46:23
Да действительно очень интересно.  И какое-то попадание в общую атмосферу.

Присоединяюсь.  Келл, пожалуйста, еще.
А такого рода стихи и должны быть длинными - персонажи время воспринимали иначе.

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 05/17/05 в 10:45:02
Хочется прочесть весь цикл. А что недобрый - так мифы и не должны быть добрыми.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 05/17/05 в 11:37:30
Спасибо на добром слове. Вот еще парочка из "Когда кончается время".

ГЕРМИОНА


Ты думаешь, Андромаха, что я пришла извиняться?
Вот уж нет! По совести, ты должна мне быть благодарна,
но, конечно, ты этого не желаешь признать, ты слишком упряма, ты слишком
не хочешь быть благодарной, утопая в своем двенадцатилетнем горе,
тешась воспоминаниями - в этом ты со своим хозяином были очень похожи -
о несуществующем городе, об испепеленном муже, о разможженном сыне...
Я не верю этому горю. С таким не живут двенадцать лет,
не рожают детей убийцам детей и не прячутся за алтари.
Ты из тех, кто умеет выжить, что бы ни произошло, и ты выживешь, Андромаха,
я тебе обещаю, чтобы еще тридцать лет с кислой физиономией выдумывать свой музей
золотого детства и юности и горькой дальнейшей судьбы...

У меня золотого детства не было. Дочь Елены - это только громко звучит,
не хуже чем “сын Ахилла”, но стоит ничуть не больше.
Матери я не видела до тринадцати лет -
она сразу, как я родилась, отдала меня деду с бабкой; отец иногда навещал,
но я его не запомнила - слишком рано уплыл он под Трою. В Спарте был шум и крики,
бабушка не выходила из комнаты - тихо сидела и плакала, белая, мягкая,
как тесто, между портретами близнецов. Дед качал головою
и говорил: “Когда мальчики шли на Афины, все было по-другому”,
а я сидела и слушала, как играют на улицах трубы и хором кричат солдаты -
слов я не разбирала, но, кажется, что-то о матери.
Мне очень хотелось выйти и посмотреть на них, но дедушка не пустил -
меня бы там затоптали, такая была суета. Потом солдаты ушли.
все глуше стучали их сапоги - по площади, по окраинам, а потом
замолкли, и перестали дрожать подвески на лампах; дед отошел от окна,
вздохнул и сказал: “О господи, я ж теперь опять царь - только этого не хватало” . -
и рассмеялся, тряся тощей сморщенной шеей. А солдаты ушли, и почти никто
не вернулся.

Из-за морей доходили слухи. Великий Вождь, мой дядя, зарезал дочку,
чтобы только война получилась. О, она получилась, очень большая война.
очень большая и длинная: десять лет. Десять лет
мне было страшно выйти из дворца, потому что вокруг собирались черные женщины
и шипели, тыкая пальцами: “Вот она, дочь этой суки!”
Одна подскочила ко мне - тощая, словно ведьма, - и крикнула: “Где мой муж?
Верни мне моего мужа!” Кто-то пытался ее успокоить, помянул моего отца.
но она отмахнулась: “Генералов не убивают! Он-то вернется живым.
он-то придет победителем!” - тогда еще даже эти женщины верили, что мы победим под
Троей.
Я убежала к деду и закричала: “Ты царь! Разгони их, казни их, они меня обижают!” -
а дедушка только развел трясущимися руками, и выцветшие глаза беспомощно
заморгали:
“Когда мальчики шли на Афины, все было совсем по-другому... а теперь я не знаю.
Что я могу с ними сделать? Твой отец попросил подкреплений, и у меня почти не сталось
полиции.
да и стыдно, пойми, Гермиона, им ведь страшно - как нам...”
Он заплакал, а бабушка в этот день даже не заплакала -
она за меня заступилась, она вышла на улицу и хотела что-то сказать,
но ее заглушили - я не понимала слов, которые там кричали, я была еще маленькой,
но бабушка возвратилась странно четкой походкой и с сухими глазами
и на плече ее мантии было пятно от гнилой селедки. Она прошла мимо деда к себе,
ничего не сказав, даже не обернувшись на портреты моих дядьев,
как каждый раз в этой комнате. Наутро ее нашли в горнице, под крюком от люстры -
веревка оборвалась, потому что бабушка Леда была тяжелой и толстой,
и она умерла, разбив себе голову о сундук.

Так вот я и жила - завидуешь, Андромаха? Дочь Атрида и дочь Елены,
блистательная принцесса, запертая во дворце с хнычущим стариком
и парными истуканами на каждом шагу, за каждым углом, на каждой площадке,
иногда даже конными... божественные дядья, погибшие в драке с ворами
за годы до моего рождения. Во дворце их было больше всего.
Пару раз приезжали гости: серьезный маленький мальчик. мой двоюродный брат Орест.
и его нарядная мать, и сестра - каменная, белая, но чем-то очень похожая
на тех черных женщин на улице, только гораздо спокойней... я ее очень боялась,
но она со мной не разговаривала. Тетка сидела с дедом, пила кофе и ела последнее
варенье в нашем дворце, а мы с Орестом бродили по пустым коридорам,
он рассматривал статуи, и один раз я застала его заглядывающим под латный подол
Полидевку,
стоявшему возле ванной в полном вооружении. Он сначала смутился,
а потом прыснул и тихо шепнул мне на ухо: “У них там ничего нет!”
Я проверила - это правда, у них там ничего не было. “Но это же просто идолы, -
объяснила я рассудительно, - произведенья искусства. Они же не настоящие”, -
и вдруг мне стало легко-легко... и с тех пор я перестала бояться их белых глаз,
буравящих с высоты на каждом шагу в нашем доме. Я была благодарна Оресту.
мы играли с ним во дворе в Геракла, и мой щенок был очень хорошим Кербером...
а потом явилась его сестра, и мы замерли на одном месте, даже щенок. Она
сказала: “Пойдем, Орест, и вы, Гермиона, - ваш дед и тетя хотят вас видеть”, -
и глаза у нее были, как у тех статуй. В этот вечер меня обручили с Орестом,
потому что под Троей уже убивали и генералов, и пора было принять меры
и обеспечить будущее.

А потом война кончилась, все радовались, и я ждала, что вернется отец,
а он все не возвращался - даже письма не приходили, как раньше. Отец Ореста,
мой знаменитый дядя, приехал одним из первых, и с дороги прислал записку,
что навестит нас, но тоже не появился. Потом я узнала, почему. И Орест исчез,
только его сестра тайком пробралась один раз, говорила о чем-то с дедом,
а после вышла - такая же вертикальная, как всегда, - и мне стало жаль ее,
потому что я знала: говорить о чем-нибудь с дедом давно уже бесполезно.
Она повернулась ко мне и угадала жалость, но бровью не шевельнула,
только произнесла: “Привет тебе от Ореста”, - и по этому “ты”
я поняла, как ей скверно. А потом, наконец, отец вернулся с войны.
Была глубокая осень, по пруду плавали желтые, бурые, мокрые листья
и противно крякали утки (лебедей на пруду я никогда не видела.
даже коврики с лебедями последним указом дедушки приравнивались к порнографии),
а потом в сером и холодном, очень прозрачном воздухе затрубила труба -
не трубы, как перед войною, а только одна. Они шли к городу, а навстречу
бежали черные женщины - у одной был вертел в руках. Но отец проехал другой дорогою
и без музыки.
Он вошел к нам во двор - маленький и усталый, полурыжий-полуседой,
в слишком блестящих латах, а рядом с ним шла женщина, на голову выше его,
как золотая колонна, с твердым сонным лицом. Дед шагнул им навстречу,
сперва к женщине, но потом резко остановился, повернулся к отцу
и стал совать ему в руки скипетр, твердя: “Наконец-то! С возвращением...
с возвращением...”
Отец смотрел на него испуганно, и когда наконец дедушка всучил ему этот скипетр,
стал нервно вертеть его в руках, словно слишком короткую трость,
а потом произнес: “Здравствуй, Гермиона. Елена, это твоя дочь”.
- “А”. - промолвила золотая женщина и умолкла. И тогда мне стало жалко,
я подошла к ней, взглянула вверх и промолвила: “Здравствуй, я думала, ты красивее.
С возвращением”.
И ее мраморная щека дернулась, а отец неожиданно усмехнулся и погладил меня
по волосам рукой с обкусанными ногтями: “Ты уже совем взрослая. Скоро ты выйдешь
замуж”.
-“За Ореста?” - спросила я - почти без вопроса спросила, но он покачал головой:
“Нет, за сына Ахилла. Так мы договорились. Я очень ему обязан” , -
и я почувствовала, что рука у отца дрожит, и поняла, что от страха,
так что я ничего не сказала. Начиналась мирная жизнь и ожидание свадьбы,
очень долгое ожидание. Орест был где-то на севере и изредка присылал письма,
преимущественно о спорте и о своем замечательном друге, ужасно скучные.
Отец приводил в порядок все, что успело в Спарте развалиться при деде -
очень истово, словно больше ни о чем не хотел задуматься -
а я помогала ему сочинять сказку про Дальний Египет:
то есть он мне рассказывал о своих приключениях, как, мол, он нашел мать
не в Трое, где ее не было якобы все десять лет, а у царя-людоеда.
а я подсказывала, в кого мог превращаться волшебник. которого он победил,
и потом с удовольствием читала об этом в газетах. Мать сидела или лежала
в спальне и даже к обеду обычно не выходила; меня она не узнавала,
как и всех остальных. Как-то я застала отца, выходящим из ее комнаты, -
он был сморщен, ворчал слова, наполовину бранные, наполовину ученые,
я запомнила толлько одно непонятное слово: кажется, “некрофилия”.
Когда кто-то из секретарей Менелая объяснил мне, что оно значит, я не удивилась, даже,
пожалуй, мне стало проще - как тогда, со статуями: все стало понарошку.

Через несколько лет Неоптолем удосужился все-таки нас посетить.
Из окна я смотрела, как он подъезжает верхом - и почему-то сразу
удивилась, какой он маленький: ему было лет девятнадцать, но выглядел он подростком,
четырнадцатилетним мальчишкой, любящим мучить кошек.
Выйдя навстречу, я увидела, что у него ярко-рыжие волосы, совершенно прозрачные
голубые глаза поджигателя и неправильный прикус. Он взглянул на меня, ощерясь,
и торжественно произнес: “Сын Ахилла приветствует дочь Елены”. Смешнее всего,
что “дочь Елены” он произнес почти так же почтительно, как “сын Ахилла”.
Еще бы, он не жил в Спарте этих военных лет. Свадьба была очень пышная,
хотя гостей почти не было - дружина Неоптолема, мой отец, неподвижная мать,
дед, бормочущий: “Ох, разнесут эти женихи нашу Спарту!” и толстый мальчик с Итаки.
Главной новостью был переворот в Микенах - мою тетку убил Орест -
по воле Аполлона или в состояньи аффекта. тут утверждали разное. На свадьбу он
не приехал,
сказавшись больным. Отец грозил подать в суд на него, но, похоже, был даже рад:
он побаивался тетки. Мать молчала, а дед не понял, а мой жених говорил.
как велик был Ахилл. На пиру он напился пьян и после сразу заснул,
но отыгрался по дороге на север. Не знаю, как я доехала - в отличие от тебя,
я не склонна к мазохизму.

Мне сразу здесь не понравилось - какое-то плоское царство,
как кадонь, табуны лошадей и люди на них похожи - те же глаза и зубы.
Неоптолемов дед похож был на моего деда, только покрепче, как выяснилось.
А в остальном - ничего схожего с нашей Спартой, но даже это не радовало.
Ты знаешь, куда он повел меня первым делом, когда мы приехали?
В свой идиотский музей. На стенах синим и рыжим нарисованы битвы -
отчаянно неумело, чтоб не в троянском стиле; у входа торчат ветераны,
лузгая семечки из перевернутых шлемов (я думала, Неоптолем рассердится,
но оказалось,
что это привычка Ахилла, и она весьма поощряется);
белоглазые статуи, совсем как у деда в доме,
только тут они назвались “Ахилл и Патрокл”, а не “Кастор и Полидевк”;

доспехи для великана (когда Неоптолем сказал, что их отдали ему,
я чуть не рассмеялась);
грязный ствол под названием “Чудодейственный Пелионский Ясень - Копье Ахилла” -
так и было подписано на табличке, все с больших букв;
в сундучке - золотая стрела, которой его убили, невероятно тяжелая...
Неоптолем почти бегал по этому складу, глаза его тускло горели,
как у собаки в августе, и я вспомнила то непонятное слово отца.
“А это, - сказал он, торжественно простирая грязную руку, - его великий трофей -
вдова троянского Гектора”. Ты тогда мыла пол, и твой мальчишка сосал палец, сидя
под статуей.
“А что за мальчик?” - спросила я, и он небрежно ответил: “Ну. в общем, это мой сын”.

Так мы и познакомились - помнишь? Там я в первый раз услышала,
как ты оплакиваешь свою сгоревшую Трою, Гектора, Астианакта,
и это прекрасно вписывалось в обстановку музея - могла ли я после этого
верить тебе и жалеть, Андромаха? Глупо жалеть экспонаты.
Но это дало мне повод, когда ночью Неоптолем явился ко мне, сказать:
“Я нездорова сегодня”; он был очень брезглив и сразу пошел к тебе,
к моему облегчению. Говорят, до двенадцати лет он рос с матерью и тетками,
его даже водили в юбке, так что неудивительно, что он к тебе привязался,
и я не ревновала - я знаю, что ты не поверишь, но я правда не ревновала!
Ты же ровесница моей матери Елены, разве не так, Андромаха?
Вы даже чем-то похожи, только она молчит, а ты ноешь, и ноешь, и ноешь,
вы обе добыча - а я царевна, какая ни есть. И скоро стану царицей.
Неоптолем не в счет, но если бы меня все же угораздило забеременеть
и родить ему сына, и его бы убил Орест - я не пошла бы с Орестом,
я бы скорее осталась в этом гниющем царстве - или убила Ореста...
Не обижайся. Я понимаю, что тебе это было попросту не по силам
и что тебе не легче от этого. Просто я хочу, чтобы ты поняла:
я не могла ревновать к тебе... тем более Неоптолема.

Орест заехал однажды - совершенно случайно, как он все любил делать,
когда я уже прожила здесь почти что два года. Он только что вернулся
откуда-то с Севера, страшно худой, но спокойный - лишь иногда на пиру
я замечала, как он внезапно хватает за руку своего провожатого,
и его пальцы отпечатываются на смуглой коже руки.
Разумеется, Неоптолем не мог нарушить традицию - раз уж его отец
ссорился с Агамемноном, как он мог не задеть Ореста? Улыбнувшись своей
любимой улыбкой памятника, он сказал: “Матереубийца!” - и Орест передернулся,
а его друг хотел что-то ответить, но я перебила - я не могла уступить
этому парню, Пиладу, единственного шанса: “Он - матереубийца,
но он отомстил за отца”. Больше я ничего не сказала, но не ошиблась в Оресте:
он понял и посмотрел на меня с благодарностью и обещанием.
Неоптолем опять ощерил свои нелепо сросшиеся черепашьи зубы: “Парис убит1
Не мною, но я потом добрался до его тела... и Филоктет сбежал,
сбежал, как вор, потому что эта хромая скотина похитила мою месть!
Но я найду его!” - “Кто говорит о Парисе? - пожал плечами Орест
совершенно спокойно - восхитительно равнодушно. - Стрела была не его”.
С открытым ртом и довольно-таки дурацким видом Неоптолем смотрел
на Ореста, а тот жевал кусок рыьы, не обращая внимания на него.
“Но ведь эта стрела... - наконец выдохнул он. - Но ведь ты же
сам служил Аполлону, когда убивал свою мать!” - в его голосе была ярость,
и я поняла, что теперь осталось совсем немного, и встала, стараясь держаться
прямо, словно колонна или Елена: “Что ж, у Ореста были другие отношения
с Аполлоном,
чем у твоего отца. Но Ахилл его не боялся, а сын Ахилла - боится,
и мне стыдно, Неоптолем, мне, дочери Елены. Ты не посмел отомстить.
Я ухожу к себе. И пожалуйста, не беспокой меня ночью, По-моему, Андромаха больше
тебе подходит”, -
и я вышла, едва держась на ногах, потому что знала Неоптолема:
он мог зарубить меня или напасть на Ореста - так ему было стыдно.
Твой мальчишка попался мне под ноги в коридоре, и первый раз за два года
я взяла его на руки и сказала со смехом: “Кажется, паренек,
за твоего братишку отомстят”. Он не понял. Он вообще у тебя глуповат, Андромаха.

Всю ночь я писала письмо Оресту; конечно, он знал, что делать,
но я хотя бы могла кое-что присоветовать - все-таки за два года
я изучила того, кто звался моим супругом... как было ни противною
Утром он выломал дверь (письмо я уже отослала - ты же помнишь, наверное,
ты и передала его, я люблю рисковать): стоит в доспехах, с мечом,
глаза покраснели: “Я отправляюсь сегодня в Дельфы, - торжественно заявил он. -
До свидания или прощай. Я отомщу за отца”. - “Удачи, - сказала я.
Неожиданно он улыбнулся, как улыбался порой в музее: “Спасибо тебе,
спасибо, что ты напомнила мне мой долг, Гермиона”. Повернулся и вышел,
и почему-то я не смогла рассмеяться над этой забавнейшей фразой.

Главное было сделано. В Оресте я не сомневалась, но только когда затих
скрип колесницы и топот копыт на дороге в Дельфы,
я осознала, как скверно все это может кончиться: не знаю почему,
но ты сама замечала, что твоего хозяина любила его дружина,
и если бы все раскрылось, мне бы пришлось несладко. Да и старый Пелей
не такой был развалиной, как мой собственный дед, как я потом убедилась.
Я написала отцу, но этого было мало - я слишком хорошо знала,
на что мой отец годен после войны. Нужно было отвлечь Пелея. дворню и двор,
нужно было не дать задуматься, как случилось то, что случилось и как
случится все остальное, почему Орест тоже отправился в Дельфы (другой дорогой,
но догадаться было возможно). И вот тогда ты мне и пригодилась.
Этот скандал двух ревнивых баб, блестящая мелодрама
прекрасно всех отвлекла. Кстати, и мой отец с наслаждением подключился,
и твой дед себя показал настоящим царем, как ему и хотелось,
а про Неоптолема все на время забыли. Так что поверь, Андромаха,
я тебе не желала зла. Нет, не исключено, что если бы это дело
затянулось, тебя с мальчишкой и пришлось бы убить, но я не хотела этого.
В конце концов, до вчерашнего дня у нас был один враг,
в конце концов, я же мстила и за Астианакта.

Орест появился очень вовремя для нас обеих и просто великолепно
произнес монолог о том, как фанатичной толпою был растерзан Ахиллов сын -
какая жалость, не правда ли? И вот теперь он приехал, чтобы на всякий случай
взять под защиту свою беспомощную кузину, которая так страдает,
потеряв столь славного мужа - тут он неподражаемо повернулся ко мне:
ах, так ты здесь, Гермиона? я был так огорчен, что не сразу тебя заметил,
прости, ради бога. И собирайся, поедем в Микены, там ты будешь в безопсности и т.д. и
т.п.
Я заметила, что Пилад смотрит почти брезгливо, и это меня порадовало:
их дружбе конец, Орест никогда не стерпит презрения... я позабочусь об этом.
Неоптолема я охотна делила с тобою, но Ореста - увольте1 Он будет только моим,
и станет великим царем, и объединит всю Элладу - кому еще это делать?
Не моему же отцу? Не старику же Пелею? Не толстому же Телемаху?

Теперь все будет в порядке, Андромаха, и у тебя все тоже будет в порядке:
я отомстила, и эта война, на которой погиб твой муж, сын, отец, город, все -
эта война, которую начали моя мать и Орестов отец - она наконец закончилась,
и в ней победила я! Ты получишь кусок земли, твой сын. наверное, станет
каким-нибудь мелким царьком... Можешь забрать для него
все барахло из музея - мне оно ни к чему, эти старые тряпки и зеленая бронза,
и наши с Орестом дети не станут с ними играть.
Прощай. Андромаха. Не говорю: “Будь счастлива” - все равно ты этого не умеешь,
но я-то сумею! В лепешку разобьюсь, а сумею! Ты веришь мне, Андромаха?.


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 05/17/05 в 11:38:39
БЫВШИЙ ГОРОД

Почему они победили?
Нет, не отвечай, Тиресий –
это вопрос, на который должен ответить сам
повелитель сожженного царства, которого больше нет
на карте – и в Илиаде вторую главу назовут “Беотия”, а не “Фивы”.

На такие случаи есть классическое оправданье:
Их было больше. Да, больше. Не сколоченная наспех шайка
бастардов и авантюристов, героев и мертвецов – Семерых, как тогда.
Десять лет этих молокососов растили для новой войны,
десять лет, десять лет – для одного сраженья,
десять лет каждое утро их матери, поседевшие тогда за несколько дней,
будили мальчишек словами: “Вставай – уже солнце взошло –
если ты будешь и дальше валяться,
не выгонишь скот, не выполешь сорняков,
то на какие деньги ты купишь себе доспехи – чтобы мстить за отца?”
Десять лет еженедельно на балкон выходил Адраст –
опаленный своим позором, блистательный, скорбный и гордый,
и повторял угрозы и проклятья в сторону Фив.
Десять лет по пелопонессу копили ратную силу, десять лет наливался колос,
чтобы созреть и лопнуть, и пролиться медным зерном.
И когда этот час настал, они вышли в поход на Фивы
и сравняли Фивы с землей.

Ты знаешь, что было странно, когда я слушал послов?
когда смотрел со стены на кипящий шлемами лагерь –
перья бронзового орла, щетину медных ежей?
Они не хотели драться. Может быть, ты не поверишь,
и уж точно – внуки и правнуки не пожелают верить,
но они не хотели драться (кроме, может быть, одного).
Когда явились послы – трое, в латах, как для поединка:
Ферсандр, Алкмеон, Диомед – трое главных, а прочих забудут –
меня удивило, как мало друг на друга похожи эти три побратима,
три вынужденных соратника, скованных одной цепь.
(и цепь называлась – месть,
и ковали ее отцы, мертвецы, десять лет назад
приготовившие оружие, протоптавшие им дорогу,
даже семь фиванских дорог между семью эпигонами распределили отцы,
потому что чем меньше выбора, тем верней победа – и все же,
все же этого недостаточно...) Алкмеон был мрачнее тучи,
он уже заранее знал – это ваша порода, Тиресий! – что ему предстоит,
что он должен будет свершить, если переживет войну –
и никогда в жизни, ни разу прежде я не видал,
чтобы кто-то так жаждал смерти – разве только Эдип.
Но он был старшим из них, он был настоящим вождем и был невправе погибнуть,
долг его перед отцом, прямо на колеснице
въехавшим в лоно земли, был страшней, чем у всех,
и он расставлял отряды, он размечал атаки –
красно-синие стрелки на ветхой отцовской карте –
и не смел пренебречь родовым проклятым чутьем.
Он молчал, бессловесный глашатай войны.
Ферсандр, сын Полиника, сдва ли не младший из них –
это другое дело: с мальчишеским любопытством
он смотрел на щиты на стенах – круглые наши трофеи той последней победы –
ратник, факел, башня и Сфинкс –
и на фрески (убийство змея, рождение Диониса,
и так до моего старшего – Мегарея, приносящего себя в жертву).
Ты знаешь, он выглядел даже смущенно – он понимал,
что его отец был предатель, хотя и великий герой.
Я смотрел на него с улыбкой, и глаз мой ласково гладил знакомые эти черты –
финикийский кадмидский нос, выпуклый лоб эдипа,
губы моей сестры, Полиниковы острые скулы – и что-то еще, еще...
и в этот момент к послам вышел Лаодамант, маленький мой царек.
Он подошел к Ферсандру – и я вздрогнул.
И все вздрогнули, кроме тебя: так они были похожи
лицом, осанкой, повадкой, веселым и нервным нравом;
они дружелюбным взглядом обшаривали друг друга,
обнюхивали друг друга, как два забавных щенка –
и вдруг Ферсандр, не сдержавшись, широко улыбнулся. И тут же
светлая эта улыбка отразилась в его двойнике.
Обняв друг друга за плечи, они шагали по залу, по каменным плитам,
по негласному сговору стараясь не наступать на чуть заметные щели,
и когда у них на пути протянул свой проворный палец
пурпурный луч заката, они оба перешагнули через него, смеясь
над чем-то, что не имело (клянусь!) отношенья к войне.
«Царь...» – сказал Алкмеон; «Царь...» – вмешался и я.
Они вздрогнули, но не сразу шарахнулись в разные стороны –
сначала наоборот, встали ближе друг к другу
и только потом, со вздохом, разошлись по местам.
Когда я ушел послом сообщать о капитуляции,
то был принят почти любезно – только один Ферсандр
с полными слез глазами замахнулся мечом, крича: «Проклятый старик!
Это все из-за тебя! Из-за тебя я убийл его!»
Я мог бы возразить: «Нет, из-за ваших отцов», -
но он бы меня не понял.

Третьим был Диомед – самый спокойный и самый
страшный, хотя тогда я этого не понимал:
он говорил больше всех – очень чужие слова,
чужие не только ему, но и всем остальным – я заметил:
слишком спокойно и слишком серьезно. А после конца приема,
когда Ферсандр и наш смешной лопоухий цареныш
(при тебе-то уж я могу так называть беднягу),
присев на ступенях трона, снова начали болтовню,
только что не бросая на разграфленный пол монеток или костей –
такие зеркальные, славные, забавные малыши, -
когда Алкмеон угрюмо смотрел то на них, то в окно,
запоминая изнутри вид на башню свою и хмуро скребя скулу
грязным обкусанным ногтем,
вот тогда Диомед подошел ко мне и произнес негромко:Господин...» –
он был очень смущен, но говорил уверенно, -
господин, не сдавайтесь без боя. Ведь кто-то должен погибнуть –
например, сын Адраста. Вы должны его не любить».
Я не понял, старый дурак, а он не добавил ни слова,
и через пять минут они все втроем удалились:
я смотрел из окна, как послы переходят мощеный двор,
как Ферсандр, словно по привычке, старается не наступать
на щели меж серых плит, как Алкмеон не смотрит
под ноги – только вперед (и он не споткнулся ни разу),
как свистит Диомед...
Они исчезли под аркой, и скрип ворот, как веревка,
жесткая и лохматая, вдруг провел по душе –
и внезапно я понял, что имел в виду этот мальчик,
а точней – что имел в виду тот, кто его послал.

В послал его Агамемнон;
я мог бы сообразить и раньше – ему одному выгодна эта война,
ему одному полезна (кто бы ни победил)
гибель адрастова сына, стоящего между ним
и аргосским старым престолом.
Я могу поручиться, что сейчас он уже сидит во дворце у Адраста,
и выражает ему соболезнования, и щурит глаза на жаркий венец.
Адраст, возможно, не слышит его искусных речей и сомнительных утешений –
он выжжен уже дотла, и даже взгляд у него – как культя у инвалида.
Его трескучие речи слишком пышно цвели –
все сладкие их плоды теперь сорвет Агамемнон,
а горечь оставит ему... и мне.
Что ж, так старикам и надо, наше время прошло,
прошло навсегда, и наших не воскресить сыновей.

Знаешь, Тиресий, порою, обычно перед закатом,
когда затихает город (точнее, когда затихал) и шум тает пестрой стеной,
оседают крики торговцев, и из-за черных ворот
доносится неожиданно случайный свист пастуха и блеяние овец,
когда розовые лучи ласкают древные башни
(теперь, впрочем, нет и башен) –
я иногда захожу в комнату сыновей.
Там все осталось, как было. На выгоревшем ковре стареет рваный их мяч,
на столе, просвечен закатом – недопитый стакан Мегарея
и корка серого хлеба (он любил потихоньку жевать мужицкую пищу);
на кровати валяется полуразвернутый свиток – это Гемон недочитал;
в сундуках – плащи и рубахи, по ковру тихонько ползут
их домашние туфли (почему-то их три, и это сперва раздражало меня);
над кроватью младшего в рамке – самодельный плохой портрет Антигоны,
над столом у старшего – очень героическая и безвкусная
картинка: «Осада Трои непобедимым Гераклом».
Все осталось, как было – кроме самих мальчишек.
Даже запах, даже мелодия тишины – а их больше нет.
И это тоже причина нашего поражения:
Мегарей покончил с собою, принес себя в жертву дракону в тот раз,
ради нашей победы, ради благословенья дракона,
которого закололи славные наши предки, чтоб основать этот город.
Помню: я был в кабинете, шарил по плану пальцем,
беспокоился, как бы царь не наделал новых ошибок,
когда вошел адъютант – бледный, дрожаший, разбитый – упал на колени
и шепнул: «Господин...» – «Измена?» – я повернулся,
но он покачал головой: «Господин, ваш сын Мегарей...»
Я вспомнил твое предсказанье и промолчал.
Потом о чем-то распоряжался,
командовал обороной, с башни следил за битвой – и только когда все кончилось,
заметил в своей руке смятый листок того плана. Я его сохранил.
Я знал, что так было надо. Ты помнишь – я не роптал,
но хотел отомстить мертвецам – и эта девчонка
увела и младшего сына за собою... Они любили друг друга,
и она не была виновата – только я. И теперь иногда
мне кажется: если б Гемон тогда уцелел – уцелели бы Фивы,
был бы еще один человек Креонтова рода, чтобы собою пожертвовать;
впрочем, я не уверен, что ему бы позволил – точнее, уверен, что нет...
но ведь и старший тогда не спрашивал разрешенья.
Наверное, комнату мальчиков сломают – Ферсандр собрался
заново перестроить дворец на аргосский лад. Пожалуй, так будет лучше.
Думаю, мне разрешат отлучаться из города, чтобы заходить на кладбище. Впрочем,
«из города» – сильно сказано: стены уже больше нет.

Ведь есть еще отговорка: то Проклятие Змея,
которое до сих пор тяготеет над этим местом (ты мне сам говорил) –
и можно сказать, что гибель города –
только плата за все эти сотни лет.
Но это слишком легко –
спрятаться за проклятьем, как за круглым и черным щитом.
Мы привыкли к нему – мы, земнородная знать: ведь оно тяготеет не только
Над царями. Когда я прохожу коридором в свой кабинет,
а со стен на меня глазеют невидимые глаза
и шуршит по высохшим жилам шелестящая чешуя,
я слышу это проклятье – беззвучный змеиный шип,
я чувствую его запах и, конечно, верю в него,
но никогда я не строил расчетов на этой клубящейся почве –
зря или нет, не знаю, но я – правитель Креонт,
я отвечаю за все, и проклятие тут ни при чем.

Да, отвечаю за все. Моя вина в поражении велика, и я себе никогда не прощу,
что после той победы дал себе, и царю, и народу
упиваться запахом трупов и лавров. Понимаешь, первое время
мне было не до того: оба сына, оба племянника,
эта девочка и жена – даже для меня слишком много умерших так сразу.
Я бродил по дворцу, выходил на улицы Фив,
кипевшие празднично, но натянуто и напряженно,
словно в ожиданьи чумы, как тогда, при Эдипе.
Я не искал ее запах,
я поднимался на стены, глядел на долину, поля,
на нашу узкую речку и блеющие стада,
повторяя себе: это родина, мы защитили ее, и это самое главное.
Хуже всего, что себя я почти убедил. И других.
К этой последней войне мы были совсем не готовы –
даже стрел не хватало в бою,
и с идиотским «Ура» мы лезли голою грудью на жала аргосских копий.
Стены дрожали и ухали под их мерным тараном,
горящие стрелы вонзались в застрехи, поджигая солому и доски,
одна влетела в окно дворца и упала у статуи Кадма –
воткнулась в пол и горела, как свеча по обету.
Толпы бежали к кремлю, скреблись, как мыши, в ворота,
пытаясь их выдавить тяжестью собственных тел – а я не мог их впустить,
потому что после того, как погиб наш маленький царь,
воины озверели (до сих пор не пойму, за что они так любили
этого мальчика) – и, когда ворота упали, свои рубили своих,
отбросили, загородили проем балками, бревнами, трупами
и щерились из-за них. Стоя на главной башне,
я чувствовал чад и смрад – это вонял мой город,
весь город – как труп Полиника гниющий, и не было Антигоны.

Тогда я собрал у себя поредевший штаб и сказал:
«Надо капитулировать. Драться дальше – самоубийство».,
и немногим, кто возразил, быстро заткнули рты,
подготовили документы, подписали и стали искать
парламентера. Даже ты отказался идти (доживая седьмую жизнь,
горько пасть от меча – понимаю и не виню).
Весь штаб смотрел на меня;
я был готов платить долги – сорвал белое покрывало
с зеркала в комнате, где лежал изувеченный труп царя
и вышел, споткнувшись в воротах.
До лагеря было близко,
Шесть мальчишек в плащах полководцев толпились и гомонили –
Лишь Алкмеон молчал и заколотый сын Адраста. Половина была пьяна.
Когда я стоял перед ними – веселыми, наглыми, гордыми,
хлопающими себя по смуглым поджарым ляжкам,
рычащими (как Ферсандр со своим нелепым мечом)
или хохочущими, как Диомед, отшвырнувший серьезность и взрослость –
глядя на них, я понял (или мне показалось, что понял), в чем дело,
почему они смогли то, чего не смогли их отцы.
Те дрались – из обиды и из нужды: бездомные, плунищие,
униженные приживалы, лишенные даже родины –
а эти, которые десять лет росли для постылой мести,
десять лет – под тупыми лозунгами Адраста, как под дождем –
они пошли на войну, как утром ходили в школу, когда зазвонит звонок.
Для Семерых против Фив эта война была главной,
это был их единственный шанс, и им нечего было терять –
а потом, они знали,
что у них за спиною, в тылу, подрастают эти ребята,
которые отомстят и доделают (так им казалось) их славное дело.
А для самих эпигонов эта война – эпизод,
неприятное выполнение опостылевшего обета,
который отцы и матери когда-то дали за них;
и детей у них еще нет; и им так хотелось скорее покончить
с этой досадной обязанностью, победить, сокрушить
(больше нет для них вариантов – алкмеона я не считаю) –
и отправиться в Спарту, чтобы посвататься к этой, к Елене,
красуясь медалями, шрамами и свежей с иголочки славой.
Елена куда интереснее – и они не могли, конечно,
позволить себе погибнуть под какими-то Фивами.
И когда Ферсандр замахнулся, они удержали его –
дружелюбные и веселые, как будто я – школьный сторож,
который пришел с колокольчиком,
чтобы оповестить, что урок, наконец, окончен.
Но неужели этього оказалось достаточно?
Неужели целому городу для того, чтобы стать пожарищем,
дымящимися руинами – нужно настолько мало:
просто сделаться неинтересным даже своим врагам?

Ферсандр бранился, пытаясь высвободить оружие
и разрубить мне череп, чтобы одним ударом
отомстить за убийство несбывшейся дружбы – и я его понимал,
но сказал: «Подожди, царь Фиванский. Ты можешь меня убить,
но сначала подумай, мальчик: ты уверен в том, что ТЕБЕ
не понадобится Креонт? Ты готов принять на СЕБЯ
ответственность за все беды, которые грянут впредь,
за этот сожженный город, за вытоптанные поля,
за чуму и за недород, за мятежи и смуты
(ведь и за них отвечает царь). Решай: ты готов?»
Он выругался и бросил меч, вонзившийся в землю
У самой ноги алкмеона (тот даже не шевельнулся, уже не видя меня,
Ферсандра, лагеря, войска – только будущее безумье,
которого никому не отнять, не принять на себя
вместо него.
Они подписали. Это забавно, тиресий,
Но я теперь – комендант и правитель Фив. Как всегда,
как еще при Эдипе – только вот Фив больше нет.
Я возвращался в кремль по дымящимся черным улицам,
Где фундаменты вместо домов и воющие собаки,
И сытое воронье. Две женщины подметали
Пол в доме без стен и крыши – очень тщательно и аккуратно.
С кремлевских ворот сбивали драконов, заменяя их на орлов.
Ко мне подошел писец, поклонился, строго взглянул
и заявил: «Комендант, я с требованьем от народа:
объяви выходной на два дня всем служащим – а иначе
мы не ручаемся ни за что». Он протянул бумагу,
я подписал. На площади бранились обрубки воинов, толпясь у винного склада –
когда я рявкнул на них, они расползлись, ворча, -
и тогда я понял, что Фивы возродятся теперь нескоро.
Я сел на камень у входа в священное подземелье,
где Кадм когда-то убил того легендарного змея,
и прислушался. Все молчало – только голос ребенка звенел вдалеке
да усталый горнист протрубил отбой. Проклятье иссякло,
впиталось в землю, как кровь, уползло под камни – прошло,
как прошло наше время, Тиресий, может быть, не лучшее время,
но такое уж нам досталось – наше время и наше место,
этот город с семью воротами, которого больше нет.

Теперь ты должен уйти. Надо все начинать сначала,
надо, чтоб люди сами взялись за мотыги и пилы,
чтобы люди поверили: город воскреснет. Твои пророчества могут
этому помешать – ведь ты говоришь только правду, я знаю тебя.
Мы не увидимся больше. Прощай. Спасибо тебе за все –
и за то, что сейчас ты меня выслушал, тоже.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/06/05 в 23:40:11
Еще одна героида :) На этот раз даже не шибко лютая, по-моему...

НОЧНАЯ ЦАРЕВНА

Здравствуй, милый. Снова вечер настал, и снова мы вместе,

и за окошком сгущается воздух, как виноградный сок —

золотой, наливается красным, и медленно, тихо синеет, и месяц мерцает, как блик.

Дай я переодену тебя. Твой плащ запылился, за один только день,

но в этом доме становится удивительно много пыли —

оседает на мебель, нп ткань, на волосы и ресницы,

я просто не успеваю вытирать или смахивать. Служанкам сюда нельзя,

эта комната только наша. Первое время они прокрадывались к дверям,

смотрели в замочную скважину — я замазала ее воском, и они успокоились.

Помню, как братья шумели, звали каких-то врачей,

те входили, сидели со мной, задавали вопросы, смотрели в глаза —

я молчала и перебирала бусы — помнтшь, ты мне подарил их на свадьбу?

Голубовато-зеленые бусы, я их очень люблю. Потом врачи толковали с братьями

тихим, заботливым шепотом, чтобы я не подслушала,

и на нас махнули рукой, и оставили нас в покое.

Нам ведь и так хорошо, правда? Дай я сниму доспехи, они натирают плачи.



    Первое время, когда ты только ушел на войну,

я была сама не своя и даже, признаться, злилась,

вспоминая, как ты собирался — поспешно, с какой-то радостью,

словно хотел убежать. Я вспомнила, что болтали

о каком-то князьке с островов — он так не хотел на фронт, что прикинулся сумасшедшим,

говорят, был большой скандал. Только потом я узнала, кто был этим князьком.

А ты шел по двору к колеснице, среди пыли и стружек —

наш терем еще недостроили, и стружки валялись повсюду, желтые, солнечные,

отчаянно неуместные в этот страшный солнечный день.

С тех пор я не люблю солнце; ты ведь тоже его разлюбил?

Злое и медное, словно щит, а к вечеру набухает,

как кровавый нарыв, который никак не может прорваться,

но потом, наконец, скрывается, и наступает вечер, наше с тобою время.

Я вышила тебе новую рубашку — на вот, померяй. Тебе очень идет.



    Помню, как я тогда ухватилась за колесо,

я была не в себе, ты ведь не обижаешься, что я, кажется, кричала:

“Все равно — не себе, не себе ты идешь добывать эту девку!”

Мне потом было очень стыдно — сразу, как только ты

обернулся и посмотрел на меня опустевшими вдруг глазами, прозрачными,как виноград:

“Не себе. Никому. Да я и не добуду Елену,

я не затем”. И тогда я почти поняла что-то страшное, слишком страшное...

Ты уехал, а я осталась. Слушала последние новости

и училась читать по военным сводкам, по списку кораблей,

по отчетам о том, как ваш генерал ради чужой Елены зарезал родную дочь.

Все это было нелепо и жутко. Я же видала портреты

и никогда не могла понять, как эта белая женщина, вовсе уж не такая

красавица, как говорят, сдвинула с места весь мир,

и мир поплыл на восток, на край света, чтобы сорваться

с края света, как водопад, в бездонную эту Трою...

Я не могла понять, почему ты даже на нашей свадьбе был так угрюм,

так спокойно и равнодушно сидел, и лишь иногда,

при самых долгих тостах, нетерпеливо махал рукою седому Пелею

или тому, ну, который с луком... Что-то сделалось с памятью,

я начала забывать имена, названия городов, какая столица в Беотии,

как называется это медное колечко на сбруе, ну, знаешь?

Впрочем, это неважно. Зато удается забыть и многое, что хочу.

Я уже почти не помню той ночи. Свадьба закончилась,

кое-где во дворе еще пели пьяные гости

и в недостроенную крышу заглядывали звезды, шурша ресницами,

а ты лежал, словно мертвый, и не смотрел на меня, а я злилась и плакала,

так что ты, наконец, вскочил, выпил целый кувшин —

темно-красные струйки текли по горлу и гладкой груди —

и бросился снова в постель, и все было бы замечательно,

если бы твои глаза не были так зажмурены,

а губы так не сжимались, чтобы не произнести нечаянно то ее имя...

Ничего, все это давно прошло и почти забылось,

а значит, скоро мы сможем вместе ее придумать — эту давнюю ночь.

Тебе не зябко? Давай я немного прикрою ставню: все-таки уже ноябрь.



    А читать я училась зря — дурные вести умеют перебегать изустно,

и в то утро я вышла и увидела, как во двор входит какой-то солдат,

и, не отдавая чести, подходит к парадному входу и по-хозяйски стучится.

Брат вышел на крыльцо, нахмурился, явно хотел

разбранить его, но осекся. Солдат стащил шлем с головы —

он был уже седым и старым, — оперся о притолоку

и глухо сказал: “Я с Востока. Помнишь, царь, то пророчество —

кто первым ступит на берег Трои, тот и погибнет первым?”

Брат кивнул — он уже догадался и огляделся украдкой,

но я спряталась за ставней, так что он меня не заметил,

а старый солдат продолжал: “Когда мы пристали к берегу,

все столпились на кораблях, стояли, молчали и медлили.

Главнокомандующий произнес речь, что, мол, то предсказание

признано недействительным и вообще предрассудком,

но люди не шевелились, а кто-то крикнул из строя:

Ну-ка, царь, докажи! И он умолк. Только двое шагнули вперед —

наш молодой господин и соседский Пелеев Ахилл,

и стали тихо о чем-то между собою браниться — я стоял совсем рядом и слышал,

как молодой господин говорил: “Погоди, мирмидонец,

ты же твердил всю дорогу, что Трои не взять без тебя —

так не рискуй прежде времени и пусти меня первым —

это будет недолгая слава”, а Ахилл, набычивши лоб,

тоже не желал уступать первого гиблого подвига.

И в этот миг Одиссей, рыжий такой, с Итаки, бросил вперед свой щит,

прямо на землю, на берег, очень гулко все вышло,

и соскочил на него. Все сразу зашевелились, кое-кто еще сомневался,

но молодой господин уже понял, что это обман,

и рванулся вперед, больше не споря с Ахиллом,

и я видел, как Одиссей засмеялся. Ахилл прыгнул следом, а потом и все остальные...”

Брат оборвал его нетерпеливо: “Ну так что же? Сбылось?” —

и глаза его обежали дом, и двор, и, казалось,

все имение — он уже подсчитывал наше наследство,

этого я ему не простила даже сейчас, хотя и стала добрее...

Солдат кивнул: “Да, сбылось. В самом первом бою, Говорят, его убил Гектор,

но я сам не видел — меня ранили”, — и он приподнял локоть, чтобы бок показать,

а я цеплялась за штору, пытаясь не понимать,

и все равно поняла.

   

То есть это тогда я решила, что поняла, ты знаешь —

все было так неожиданно, и я ужасно боялась, и решила, что все, конец,

какой-то Гектор убил тебя, и ничего не поделать,

разве что самой умереть... Говорят, я почти умерла,

лежала несколько месяцев и ничего не слышала, не видела, не узнавала,

когда я очнулась, рядом сидел какой-то старик,

я даже не сразу узнала в нем Пелея, того, говорившего длинные тосты,

гладил меня по руке и твердил: “Ничего, ничего...

Мой сын обещал отомстить. Все пройдет, держись, моя девочка”. —

“Твой сын жив, — ответила я, с ненавистью взглянув

в его блеклые синие глазки. — Он жив, и он отомстит, но это уже не важно”,

и хотела заплакать, но не сумела. Пелей весь сгорбился

и тихо сказал: “Ему тоже было пророчество,

что он не вернется с войны... Будь оно проклято все — и Елена, и Троя,

и Агамемнон, и слава, за которою он погнался...” —

“Не за Еленой?” — спросила я. Он покачал головой:

“Сын даже не сватался к ней. Ему важней была слава. Мы ведь живем в глуши...”

И тогда я все поняла, погладила его дряблую щеку и тоже заплакала.

Надо  будет когда-нибудь пригласить в гости Пелея —

если ты будешь не против, конечно. Благодаря ему

я все-таки смогла как-то жить. Мне стало так ясно, каково тебе приходилось

в нашей провинции, слыша про подвиги эпигонов, про Фесея, Геракла и прочих,

кого мы уже не застали и кто был еще жив. А Елена — всего лишь повод,

потому что без повода как же можно пробиться к подвигу между больших царей?

Ведь правда? Я догадалась? Ты молчишь — значит, правда, милый...



    Уже совсем стемнело — дай я зажгу свечу.

Не хочешь? Ну хорошо, конечно, в темноте лучше,

особенно при такой луне — ты ведь тоже любишь луну, мы ей стольким обязаны.

Когда Пелей ушел тогда, снова явились братья, говорили долго и скучно,

о хозяйстве, наследстве, делах — я даже не слушала,

только когда вдруг старший внезапно начал: “Послушай, ты еще молода,

к нам уже приезжал, когда ты лежала без памяти,

молодой человек из Этолии, из вполне приличной семьи...” —

я на него посмотрела, и он сразу заткнулся,

пробормотав: “Ну ладно, конечно, сейчас еще рано, будет время подумать...” —

“У меня никакого времени больше уже не будет, — ответила я спокойно, —

кончилось мое время”. Весь вылиняв, он ушел, и младший за ним, покорный

и молчаливый — он все-таки лучше меня понимал, как я потом узнала.

А моя старая няня, ты ее не замечал,

но очень ей понравился, подошла и, поправив тихонько подушку, шепнула:

“Не печалься, родная. У нас, у простых людей, есть всякие способы...” —

“Какие тут могут быть способы?” — я отвернулась сердито,

а она все журчала: “Ну, например, отворот...”

Я дала ей пощечину, и она поняла, и совсем не обиделась,

а продолжала еще тише: “Или, раз уж так вышло,

можно сделать портрет...” — “Я не играю в куклы!” —

огрызнулась я, но уже слушала ее шелест, а она, оглянувшись,

в самое ухо шепнула: “Помнишь, когда ты была совсем маленькой,

то подсмотрела, как мы со старой подружкой моей... на перекрестке Царицы...”

И я вспомнила: ночь, полнолуние, перекресток,

я в ночной рубашонке — мне стало страшно одной, и я удрала из терема

в поисках няни. И две старухи что-то поют перед трехликим кумиром,

а между ними мерцает блюдечко с черной водой,

и вода вдруг сделалась белой и лунной, как будто луной наполнилось

блюдце, а в небесах луна внезапно исчезла;

но ничуть не стало темнее, потому что светилось блюдце — как я тогда напугалась!

“Об этом нельзя говорить, теперь это запретили,

но Царица все может, если ее попросить и принести ей жертву,

может мертвое сделать живым или живое мертвым,

может кровь разбавить луною и из вина создать кровь —

только не даром, милая, даром ничего не бывает...” —

“Что ей нужно?” — спросила я — наверное, слишком твердо,

слишком уверенно — няня даже слегка испугалась:

“Это нужно узнать. Попроси у братьев раба, какого-нибудь непутевого,

чтобы они не искали, если он пропадет. И воска, побольше воска,

чтобы образ слепить — тело-то далеко, там, под этой проклятой Троей,

у меня у самой там сынок...”



Тебе неприятно слушать?

Но она была доброй, и ведь она помогла же снова с тобою встретиться,

снова быть вместе, и даже лучше, чем раньше — теперь

мы никогда не расстанемся. Укройся теплей одеялом, дай я его поправлю,

сегодня очень свежо, и луна такая большая...



     До того полнолуния было нужно неделю ждать,

и я ждала стиснув зубы, и делала все, что наджо, что говорила няня,

и, наконец, однажды вечером — потому-то я так люблю вечера —

она взяла меня за руку и провела сюда, и сказала: “Смотри!”

Ты стоял в углу, неподвижный и статный, в плаще и латах,

и улыбался печально и тихо — я никогда до этого

не видала твоей улыбки. “Вот он!” — сказала няня. Я подошла поближе,

и коснулась щеки, гладкой и неживой, и ответила: “Это же воск!” —

“Подожди, — прищурилась няня, — пока это правда воск, только воск,

но как только совсем стемнеет...” — и выскользнула из комнаты.

Я села на скамью и начала смотреть на твое немое лицо,

и смотрела, пока, наконец, не увидела: твои губы шевельнулись беззвучно,

но я угадала имя — ты не ее позвал, ты произнес: “Лаодамия!

Иди сюда, Лаодамия — громче я не могу”.

Я подошла и увидела, что ты и вправду вернулся...



    Бедная няня! Наутро, когда я бросилась к ней

с криком: “Что я могу сделать? Хочешь, добьюсь, чтобы братья дали тебе свободу,

дали землю и хутор?” — она головой покачала: “Ничего мне не надо, детка,

только вот если с этой проклятой войны придет весточка

о моем сыне — выпроси у братьев еще раба...” Я обещала, конечно,

но когда на шестом году войны сообщили, что сын ее пал смертью храбрых под Троей,

няня уже умерла, а больше никто не умел просить Ночную Царицу...

Говорят, что колдуний в Аиде превращают в волчиц. Я не верю —

она была не волчицей, она была мудрой и доброй, как Земля. Мы ей оба обязаны,

ты ведь тоже ей благодарен, правда? Конечно, правда.



    Как всполошились братья, когда я не пустила их в комнату —

говорят, что они боялись, как бы я что над собою не сделала... Может, и так,

ведь они меня тоже любили, по-своему, по-простому,

ничего не умея понять. Потом ворвались насильно, увидали тебя

и застыли, такие же бледные и неподвижные, словно

днем и они становились восковыми. Потом закричали, хотели тебя убить,

бросить в огонь — я сказала: “Тогда и я вместе с ним”,

и они отступились. Вызвали вновь докторов, чтобы те подтвердили

этолийскому парню, что-де невеста его обезумела с горя —

он уехал и скоро женился. Говорят, у них уже детки...

Ну, не надо, не буду об этом, прости. Ты же знаешь, мне никого

не надо, кроме тебя. А наследство? Какое нам дело?

Что нам оставить наследникам, если мы даже умрем — а я не очень уверена,

можем ли мы умереть: ты не можешь, а я — с тобою...



    Мы ведь пережили всех. Давно взяли Трою, Ахилл отомстил за тебя

и сгинул, гонясь за славой, и ваш командующий

как-то неладно кончил, уже вернувшись домой — я его не жалею,

говорят, в их стране — как его город звался? ну да это неважно,

наверно, его уже давно переименовали —

говорят, там опять неспокойно. Умерли оба брата,

и перед смертью младший передавал привет тебе — я давно говорила,

он неплохой человек. Где-то в море сгинул рыжий подлец с Итаки —

к нам на днях заходил самозванец, назвавшийся его именем,

но узнавши, чей это дом, убежал на коротких ногах.

И Елена исчезла. Может, ее и не было в Трое,

может, ее придумали все эти большие цари и маленькие герои,

чтобы было за что воевать. Не знаю... Уже не важно.

Ведь правда неважно, милый?



Скоро уже рассветет, и тогда мы уснем.

Солнце важно для тех, кто считает дни по нему, а мы ведь их не считаем,

мы в них не очень и верим, может быть, их никогда

и не было? Ну, не знаю, главное, не тревожься. Надо будет велеть

служанкам выстирать простыни или лучше соткать нам новые — эти совсем истлели.

Ты уже совсем засыпаешь... Спокойного дня, родной мой!

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/07/05 в 00:40:23
Krasivo.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Floriana на 07/07/05 в 00:52:22
Я-то думала, Келл,Вы человек рациональный, с аналитическим умом и пр., а Вы, оказывается, поэт!  :-*

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/07/05 в 00:56:15

on 07/07/05 в 00:52:22, Floriana wrote:
Я-то думала, Келл,Вы человек рациональный, с аналитическим умом и пр., а Вы, оказывается, поэт!  :-*


Поэты не рациональны? :)

Сомнительный комплимент, однако.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Floriana на 07/07/05 в 01:12:35

Quote:
Поэты не рациональны?  

Сомнительный комплимент, однако


Так по мне - лучше быть поэтом. А классический пример рационального поэта - ЧКАшный Курумо-Морхеллен.  :D
Ну а Келл - человек разностронний, вот что я имею в виду.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/07/05 в 01:34:49
**А классический пример рационального поэта - ЧКАшный Курумо-Морхеллен.**

М-м... По моему впечатлению, Морхеллен то ли идиот, то ли сволочь, то ли все вместе взятое. В конце книжки более сволочь.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/07/05 в 01:38:20
Прочла только что "Гермиону" (из-за завала раньше ее не увидела)

Прошу прощения за невежество, а что там дальше было? :)

И давайте еще тексты, пожалуйста! :)

Ципор,
облизываясь

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Floriana на 07/07/05 в 02:00:12
Э, Ципор, в ЧКА 1 однозначно сволочь, в ЧКА 2 - скорее псих, но вот когда он пытался заниматься искусством, то все алгеброй гармонию проверял. Получалось плохо, вот и осволочился.
О стихах: сейчас невозможно написать классическую трагедию. Мировосприятие у нынешнего читателя-зрителя не то. По-моему, здесь очень удачное современное прочтение. И свободный стих, без попытки писать классическим гекзаметром, который по-русски просто шестистопный дактиль.  ::)

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/07/05 в 02:15:16
Во-первых, спасибо на добром слове.
Во-вторых, по-моему, рациональность с поэзией вполне совместимы, но это, наверное, зависит от толкования\понимания и "рациональности", и "поэзии"  :)
В-третьих: что было дальше в истории с Гермионой и Андромахой? Гермиона вышла замуж за Ореста, который объединил весь Пелопоннесс и погиб в 70 лет от укуса змеи; пережила ли его жена - неизвестно.
Андромаху приютил Пелей. Потом, по некоторым вариантам, она вышла замуж за Гекторова брата Гелена, который в Троянскую войну умеренно сотрудничал с греками (он был прорицателем и, видимо, знал, чья возьмет), был ими пощажен и что-то там основал в Эпире или Иллирии... Впоочем, это версия довольно поздняя, под лозунгом: "кто остался - всех переженить".
А потом Еврипид написал про обеих дам трагедию "Андромаха", которую считают у него неудачной - по-моему, не вполне заслуженно.
А в-четвертых, ну как по-русски можно писать античным гекзаметром, если это размер метрический? Долгих-кратких слогов-то по-русски не выходит... Ну вот и получается силлабо-тонический примерный аналог. Им я тоже писал кое-что, но предпочтительно - в рифму  ;) , ибо извращенец.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Floriana на 07/07/05 в 02:20:45
Ага, а потом еще Расин написал про то же трагедию "Андромаха", где все умерли. Кроме Ореста, кажется.
А Пилад на Электре женился. А Фрейд почему-то комплекс Электры придумал.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/07/05 в 02:24:38
Ну, раз уж пошли по Оресту и его женщинам...

ЭРИГОНА

Не хмурьте бровей, госпожа Гермиона, как обычно при виде меня,
и не сердитесь: сегодня я пришла попрощаться,
больше вы меня никогда не увидите.
Я ухожу. Я оставляю вам
этот чужой для вас дом, и обезглавленных львов на воротах,
и розовый след на мраморе в ванной, и пурпурные ковры,
пылящиеся в кладовой, и кровавые тени
моих предков и родичей. Я оставляю Ореста,
потому что он думает, что хочет этого сам,
потому что боится мне верить – ведь он теперь царь, а царям
не положено верить женщинам – особенно в нашей семье,
на всякий случай запомните это.
   Но перед тем как уйти,
я хочу кое-что рассказать вам – и обещаю, что это
«кое-что» пригодится вам в жизни с новым вашим супругом,
и надеюсь, что еще больше пригодится ему.
Но только не мне – скорее, наоборот,
и полагаю, что именно это – достаточное основание,
чтобы вы меня выслушали. В конце концов, это ваш долг
перед этим домом, который сам всегда выполнял свой долг.

Я родилась в изгнании – моим отцом был Эгисф,
выжитый из Микен Агамемноном и проклятьем,
а матери я не помню. Мы жили тогда далеко,
на маленьком островке, на желто-бурой скале среди зеленого моря.
До восьми лет я не знала его настоящего имени –
там он жил под чужим. У Микен длинные руки.
Отец служил на таможне, и первое, что я запомнила –
крутобокие и глазастые корабли под пестрыми флагами
(когда мне было пять лет, отец вдруг проговорился:
показав на двух танцующих львов на пурпурном полотне,
он сказал: «это наш герб». Но мне не понравились львы,
и я забыла о них – и постаралась забыть и то выраженье
в глазах отца), причалы, заваленные мешками
и огромными бочками (когда по их глиняной плоти
пробегала кривая трещина, вино или масло поспешно
переливали в другие, а треснутые бросали,
и я любила прятаться в их жаждущем устье, вдыхая
кисловатый запах воспоминаний тех моих первых домиков).
По субботам отец приносил получку и две амфоры вина,
выпивал их один за столом, со злыми слезами в глазах, и бормотал проклятья
на незнакомом наречии – жалобно и отчаянно,
а потом уходил из дома, чтоб вернуться только к утру,
со следами помады на ухе и запахом чьих-то дешевых духов.
Я очень любила отца – там его все любили,
и через несколько лет он мог бы выйти в начальники.

Все кончилось так неожиданно. Однажды отец пришел
после работы с гостем – худым и пахнущим рыбой
старым евбейцем с черным, опаленным лицом,
и, хотя день был будним, распил с ним эти две амфоры.
Я забилась в угол – старик показался мне страшным, несчастным и злым,
Он называл отца незнакомым словом «Эгисф»
И знакомым, но еще более непонятным мне словом «царь»,
Хвалил его красоту, словно портовый сводник,
И громко ругал данайцев – тех, с двумя львами на флаге.
Отец был неразговорчив – слушал, молчал и пил,
но я видела: он не пьянеет, лишь глаза становятся ярче,
а спина – прямее и тверже. Когда евбейский старик
упомянул Клитемнестру (я не знала этого имени) –
отец нечаянно раздавил рукой свой толстый стакан,
и я заплакала, видя, как с его тонких пальцев на пол капает кровь.
«Не огорчайся, детка – ты видишь царскую кровь», -
сказал с улыбкой старик, и отец немного нахмурился,
но не возразил ничего. Тот ушел. Через несколько дней
отец взял в конторе расчет, и мы поднялись на корабль,
чтобы, как он сказал, отправиться в гости к тете.
Дороги я не запомнила – только то, что меня тошнило
и что отец казался другим – моложе, красивей и жестче,
но в то же время лицо его в некоторые минуты –
когда потревоженный качкой фонарь бросал на него красный блик –
становилось странно похожим на лицо того старика.

Мы высадились в порту, охраняемом инвалидом –
тогда шла большая война, и их было очень много,
а молодых и здоровых втягивали в воронку Троя и Агамемнон,
и красные капли тянулись по всему Эгейскому морю.
Отец говорил по-местному гулко. Его пропустили легко,
и через несколько дней мы увидели львов на воротах.
Пожилой одноногий привратник ушел доложить о нас тете,
вернулся и проводил в приемную. Я смотрела
во все глаза на роскошные росписи по стенам,
на портреты – про самый пышный отец шепнул: «Агамемнон»,
   но понравился мне другой –
белой и стройной девочки со светлым печальным лицом,
очень странно одетой – в гирляндах, как жертвенный бык.
«Кто это?» - спросила я, но отец не успел ответить:
вошла госпожа Клитемнестра.
Я помню эту минуту –
очень красивая дама, нарядная и осанистая,
как золотая статуя со страдающими глазами,
в которых почудилась мне та же ненависть и та же боль,
что у старика и теперь – у отца. Он стоял напротив нее,
стройный и молодой, в лучшем плаще с галунами, прекрасный, словно атлет
перед сигналом к началу состязания. И Клитемнестра
узнала его, и глаза ее подернулись воспоминаньем,
как очажные угли – пеплом. «Это ты?» – спросила она
каким-то звенящим голосом. «Это я, царица», - тихо ответил отец
и добавил: «Ты изменилась, но стала красивей сестры».
Мне кажется, что она поняла: это не комплимент,
потому что вдруг даже я, восьмилетний ребенок,
увидела, что отец ей не лгал. Не лжет. Не солжет.
«Твоя дочь?» – спросила она, внимательно пригляделась
и промолвила: «В чем-то, Эгисф, у нас похожие дети.
Ты ведь видел мою Ифигению?» Он кивнул. Закусив губу,
царица сказала: «Пойди, девочка, поиграй
 с моими детьми», - и служитель меня проводил во двор.

Электре было лет десять, Оресту не больше семи,
она была очень прозрачной, твердой, недоброй и скучной –
словно кристалл хрусталя. И пахла, как свежие простыни,
немного перекрахмаленные. И не умела играть.
Он – может быть, Гермиона, тебе будет трудно поверить,
но я-то помню –он был очень веселым, и светлым, и добрым.
Тугой и пахучий, как почка. Очень любил корабли
(а при матери не решался о них даже упоминать – и даже сестры опасался),
так что мы с ним сразу нашли и тему для разговора,
и общий язык. Электра, отвернувшись, бросала мяч
в какой-то очень определенный серый кирпич на стене.
Неожиданно он спросил: «Вы очень бедные, да?»
И я, конечно, ответила «Нет», - и, конечно, он не поверил,
взял меня за руку и отвел потихоньку в угол двора –
немощеный угол; руками смахнул тонкий слой земли
и показал небольшую ямку под толстым обломком стекла:
там, как будто в зеленой воде, лежали красные камни,
солдатская пуговица, пряжка с женского пояса и осколок стакана с картинкой –
не скажу какой, извините. И он вам тоже не скажет – уверена, что он забыл.
Чуть задержав дыханье, ковыряя пальцем ноги
теплую землю, Орест произнес тихонько: «давай это будет общим»
Я кивнула: «Давай» – и мне вовсе не было стыдно.
Тут меня позвали, и я, проходя в дом мимо Электры,
Заметила: мяч ее лопнул.
На крыльце стоял мой отец,
и лицо его так светилось, как я никогда не видела:
ровно и счастливо – только в углах красивого рта затаилась тревога.
«Теперь мы будем здесь жить», - с улыбкою он мне сказал,
и словно спиной я почувствовала, как Орест, подошедший следом,
улыбнулся ему в ответ.
Это был шестой год войны,
и на целых четыре года в этом угрюмом доме
стало немного светлее – словно в комнату вдруг внесли
старую, даже треснутую, но очень яркую лампу.
Нет, ей был не мой отец, и не сама Клитемнестра,
И уж, конечно, не я – но что-то общее, наше, а может быть, даже не наше.
Я лишь однажды случайно увидела, как царица
в коридоре застыла, неподвижная, перед портретом
той белой девочки – вся как струна и сухо горят глаза;
отец подошел, поглядел на нее, помолчал и сказал: «Поплачь».
И хотя она не заплакала, только со вздохом качнула
Головою – но этот вздох подарить ей не мог бы, наверное, больше никто.
Электра меня не любила (и я понимала ее),
а с Орестом мы стали друзьями – ведь мы не подозревали,
что случится. В конце концов, нам не было и десяти.

Все началось так внезапно для нас. Это было вечером, в мае,
мы играли на старой башне, рядом с дремлющим часовым,
и я почему-то запомнила розовый свежий цветок,
проросший упругим стеблем меж камней у основанья зубца.
Внезапно в сумерках вспыхнула дальняя низкая точка –
Слишком низкая, слишком горячая для звезды.
«Смотри!» – я толкнула Ореста; он взглянул и сказал: «Наверно,
это кто-то из главных богов спустился с Олимпа – погулять по земле».
Но встрепенувшийся стражник вдруг крикнул хрипло и радостно:
«Нет, царевич – это костер – это сигнал – победа!» –
и бросился доложить, и нечаянно растоптал
кованым сапогом тот раздвинувший камни цветок.

А на следующее утро Электру, меня и Ореста
решили отправить в деревню. Мой отец и их мать стояли
очень бледные и напряженные, как тетива и лук,
на крыльце над праздничным городом, и раскатывали рабы
от крыльца, от самых их ног пурпурную дорожку –
длинную, словно шрам – к гавани, и на нее было запрещено наступать.
«Через несколько дней вы вернетесь», - промолвила Клитемнестра.
«И увидим отца?» – обрадованно и уверенно переспросил
Орест. Она промолчала, а Эгисф торопливо кивнул,
и в карете отправили нас в имение. Почему-то Электра
с ними даже не попрощалась – и в первую же ночь,
когда мы с Орестом спали, набегавшись по лугам, улизнула в Микены.
Она вернулась через два дня, вызвала свистом брата
и о чем-то с ним говорила, а он безмолвно кивал,
потом подошел ко мне и, смущенный, сердитый
своим смущеньем, сказал: «Папа... умер. Нам нужно уехать.
Но я вернусь – обязательно! Я тебе напишу».
И они исчезли в рассветном тумане. Так я и запомнила
его лицо на семь лет – смятенное, удивленное,
с поднятыми бровями.
Вскоре я вернулась в столицу,
а через месяц приехала и Электра – одна, без брата,
и я заметила, как Клитемнестра тогда с облегченьем вздохнула.
Сначала мне просто сказали, что Агамемнон умер,
как только прибыл с войны, и что почему-то теперь
нельзя заглядывать в ванную. Потом слуги все объяснили –
откровенно и слишком просто – а правильно ли, до сих пор
не знаю. Я никогда не видела Агамемнона,
ни живого, ни призрака (призраки – для Электры),
но страшнее, чем призрак, было пустое место
после его портрета, снятого в галерее,
и еще страшнее – другой яркий, невыгоревший квадрат на стене по соседству:
где висел портрет белой девочки по имени Ифигения.

Вот так я и стала царевной, почти как вы, Гермиона,
и мой отец с Клитемнестрой теперь поженились уже по закону. Но знаете,
мне показалось, что с того дня стала сохнуть и их любовь –
словно ее забрызгало что-то слишком горячее (может быть, кровь или страх),
словно теперь, когда холодная цепь убийства сковала их вместе,
они больше стали чужими, чем даже в те годы, когда отец
жил далеко и работал смотрителем на таможне.

Между прочим, это вранье, что народ его ненавидел:
Агамемнон высосал много больше крови из этой земли,
и никто не жалел царя, погубившего их детей ради смутной чести соседа,
ради египетской тени, ради власти, которая им ничего не давала.
Отца ненавидели только Электра
  и несколько старых солдат микенского гарнизона.
А народ к нему изменился только потом, после засухи –
вы должны ее помнить, она задела и Спарту.
Однажды – довольно скоро после его коронации –
я зашла в кабинет и спросила: «Куда девался Орест?»
Он сидел за столом и писал, Клитемнестра глядела в окно,
и при моем вопросе спина ее выпрямилась.
Отец поднял глаза от бумаг и чуть торопливо ответил:
«Гостит далеко на севере». Я видела: он не лжет,
но что-то насторожило меня в его моргнувших глазах и слишком нервной руке,
и еще настойчивей я переспросила: «А он вернется?»
На какую-то долю мгновения отец опустил глаза,
потом снова взглянул мне в лицо и сказал: «Обязательно, дочка.
Не знаю, когда, но уверен, что он возвратится – это я тебе обещаю», -
и улыбнулся печально и очень устало. И тут
я услышала снова тот вздох облегчения, и прямая спина
на фоне окна расслабилась. Я вышла и стала ждать.

Кстати, как раз тогда я впервые увидела вас, гермиона –
На портрете Неоптолема с семьей. Вот им-то как раз
Восхищались все – как героем, который закончил войну,
И если кому-нибудь все и хотели найти оправданье, то именно Неоптолему.
Помню, как я рассматривала эту цветную картинку
и искала в вашем лице черты Елены (ведь она никогда
не показывалась никому кроме мужа после Трои... простите, Египта)
и искала в лице того вашего мужа какое-то сходство с Орестом далеким моим,
но он не был похож на Ореста.
     
Миновало семь лет,
и из окна я увидела, как два юноши входят на двор и несут погребальную урну.
В ту минуту, когда они заговорили с Электрой, сухой и горькой,
я догадалась, кто это; точнее, конечно, кто – младший.
И вот тут-то я и совершила свою большую ошибку –
не решилась спуститься и сказать ему: «Здравствуй, Орест»,
и опустилась на стул, дыша как будто туманом,
и почему-то, я помню, перед глазами упорно стояла
та застекленная ямка и красные камушки. А потом я вскочила
и побежала к отцу – еще не зная сама, что скажу. Но его не застала –
он уже вышел навстречу своей ожиданной смерти,
а когда я внезапно услышала крик во дворе,
то поняла, что и сама давно ожидала того же,
что иначе и быть не могло. Потом, как сверло,
в мозг мой вонзился пронзительный смех – Электра впервые смеялась,
а потом по широкой лестнице мимо моих дверей
промелькнуло красное платье спешащей вниз Клитемнестры,
и я бросилась вслед за ней, но споткнулась, упала –
и вы имеете право считать, что я сделала это нарочно.
Когда я вышла, на каменных серых квадратах двора
три неподвижных тела лежали, как кучи перьев.
У одной, самой красной, стояла Электра – и я успела заметить,
как вытягивает земля из нее жесткий стержень мести,
позволявший ей не колебаться семь лет, и она опускается тихо.
Над другой – дрожащей, кричащей – склонился заботливый юноша,
и я поняла, что Орест не погибнет – по наклону спины Пилада,
и подошла к отцу. В луже крови, блестящей и яркой, ползущей все шире,
он лежал и был еще жив – и красив, как когда-то, красив, как лет десять назад.
«Уезжай отсюда, - шепнул он (и розовые пузырьки
на губах у него набухали и лопались, взорваны хриплым дыханьем), -
уезжай, Эригона. Все кончилось. И, наверное, так и надо.
Я надеюсь, что ты не такая», - последним, уже стекленеющим взглядом
Он указал на Электру; пальцы его задрожали, разжались – я закричала,
И в этот миг с раскаленного неба упала первая капля дождя.

Этот дождь меня и изгнал; этот дождь спас Оресту жизнь –
Народ связал конец засухи с его возвращеньем и местью.
Меня едва не убили мои же служанки (наверное, их натравила Электра,
пытаясь еще уцепиться за призрак былой опоры) –
но Пилад меня вырвал у них и привел к Оресту,
«Он болен, - шепнув по дороге, -
но я постараюсь, чтоб он не обидел вас. Только не мстите...
Крови и так слишком много. Лучше подайте в суд».
Орест сидел за столом, сжатыми кулаками
подпирая завешенный спутанными волосами лоб;
губы его непрестанно твердили о чем-то, чего я не слышала, но легко догадалась.
Пилад окликнул его, и он поднял глаза на меня –
очень черные, очень больные, бессонные несколько дней,
пропитанные страданьем; но тут в них внезапно вспыхнула
радость, которая даже тогда показалась мне сладкой и странной.
«Это ты, Эригона! – он произнес неожиданно внятно. – Наконец ты пришла.
Ты ведь убьешь меня? Хоть ты – не предашь, ведь правда?»
И ничего в своей жизни не видела и не увижу страшней я,
чем тот умоляющий взгляд.
«Нет, Орест, - не помню, сказала ли я это вслух, -
ты был так же прав, как они. А отец мне велел перед смертью
оборвать эту цепь. Пусть судят чужие,
   пусть боги решают, а я – не смогу. И не буду».
Лицо его вновь исказилось, голова упала на стол, и Пилад меня вывел тихонько.

Я вызвала его в суд на том афинском холме,
я требовала наказанья в написанной кем-то речи,
но эти двенадцать афинян, думается, догадались,
о чем накануне молилась я вместе с Пиладом. Его оправдали.
Вскоре Орест и Пилад уплыли на север, в Тавриду.
Я жила в маленьком доме отцовского оруженосца (мне кажется, он
Был ко мне неравнодушен и хотел, чтобы я навсегда там осталась).
Я доила коров, кормила смешных телят (глаза их мне было знакомы),
до рассвета вставала и, кажется, в первый раз
узнала, как пахнет суглинок, поднятый верным плугом,
чтобы спрятать в себе зародыш будущей жизни;
а по вечерам, когда возвращались стада с лугов,
     возвращались крестьяне с полей,
я штопала у очага, молча (петь я никогда не умела).

В такой вот вечер однажды дверь отворилась, но это был не хозяин –
вошли два юноши, и один из них – мой Орест...
простите за это «мой», Гермиона, я больше не буду, -
а за спинами их качалась белая, стройная
девушка, женщина – я ее сразу узнала,
хотя по сравненью с портретом, конечно, она постарела.
«Здравствуй, - сказал Орест и шагнул мне навстречу –
как тогда, ребенком, немного смущенный. – Я вернулся. Совсем».
«Хорошо, - ответила я. – Я в этом и не сомневалась.
Теперь ты действительно станешь царем, и твоему престолу
ничего не грозит – от меня и от рода Эгисфа. Ты веришь?» –
«Верю», - кивнул он и что-то хотел сказать, но осекся,
и Ифигения докончила за него:
«Если ты можешь осилить вражду, Эригона – как ты сейчас обещала, -
не согласишься ли стать Оресту женой?
Сказали моя Госпожа и Брат моей Госпожи:
только если он сядет на этот престол вместе с потомком Фиеста,
кончится эта вражда. Пожалей – если не его,
то своих грядущих детей». А Пилад добавил спокойно:
«Кроме того, в Арголиде хватает таких, как твой нынешний гостеприимец».
Я молчала, видя их правду, но видя и что-то другое:
Закат у них за спиной плескался, как пурпурный плащ – один на троих,
И внезапно на нем набухли розовые пузырьки,
И мне послышалось: «Я надеюсь, что ты не такая...»
«Да, - ответила я им. – Сейчас отец разрешил мне», -
и руку ему подала, и он накрыл мои пальцы
своими, еще неловкими после долгого неповиновенья,
и вновь отвез в этот дом, который сегодня я покину уже навсегда.

Ведь вы не хотите верить в то, что меня он любил?
Я могу вас понять. Не хотите – не верьте,
считайте, что нужно ему было тогда примириться с друзьями Эгисфа и с теми,
кто даже оправданному людьми и богами простить преступленья не мог.
Считайте, что это остатки безумья слабеющими перстами
ему надавили на сердце, заставили вспомнить тот давний кусок стекла,
красные камушки, пуговицу, черепок. Считайте, что это безумье
внушило ему надежду на то, что вместе со мною
он снова станет ребенком – невинным и беспечальным.
В конце-то концов, он действительно так и не смог им стать,
хотя именно ради этого, приняв царский венец,
пощадил тех немногих, кто любил и помнил Эгисфа (ради этого, а не из страха),
ради этого отослал Электру на север с Пиладом
(я помню, как тот уезжал, зная, что не вернется,
но безропотно выполняя последнюю просьбу друга –
   вы ведь знакомы с Электрой? Тогда вы меня поймете) –
ради этого, может быть, он и женился на мне –
я не стану мешать вам так думать.
Тем более, что Оресту это не удалось – как никому на свете,
хотя наш двор замостили заново (кровь не смывалась),
хотя ванная заколочена до сих пор (сломайте ее!) –
и тогда, госпожа Гермиона, он решил перестать быть собою,
он задумал стать царской статуей, бронзовым монументом,
олицетворением власти и величия поколения –
   ведь он это правда сможет, вы же знаете, Гермиона!
Только двое ему мешали в этом – я и первый ваш муж.

Неоптолем брал Трою, и это сияние славы,
это пожарное зарево последнего богатыря
смывало с него все мелкое и делало выше сверстников.
Даже выше Ореста – что мы тут можем поделать?
Я помню, как муж метался взад и вперед по комнате,
гремел по столу перстнями, царапал тяжелые шторы, смотрел на портрет отца
и на свежую фреску (он сам ее заказал) под названьем «Победа».
Недавно ее замазали. Там было взятие Трои, в середине стоял Агамемнон –
не такой, как на старых портретах, но это неважно, -
но рядом с ним – Неоптолем. Все-таки сын Ахилла,
не только увенчанный подвигом, но и не омраченный грехом.
Мне страшно было смотреть на новое это безумье –
страшней, чем на то, потому что мне было труднее понять его –
и Орест это видел. И видел, что рядом с ним
живу я – напоминанье (не ему, не ему,
но другим, а это теперь для него стало важнее) о том, что он совершил.
Тогда-то он и поехал к вам в Спарту. Я не поняла,
что нужно его задержать – и именно потому сейчас ухожу безропотно.
Ведь это он, Гермиона, напомнил Неоптолему, что Ахилл еще не отмщен?
Ведь это слова Ореста после его отъезда повторяли вы мужу, правда?
Не отвечайте, не надо. Вашего первого мужа швырнули на то кощунство
все-таки не слова, чьими бы они ни были,
а тоска по отцу, которого он не помнил, но чью унаследовал славу.
Я его понимаю. И когда пришла весть,
что он вызвал на поединок дельфийского бога и был растерзан толпою,
мне было не так уж важно, кто возглавлял толпу.
И уже тогда, наблюдая, как отдышивается гонец,
рассказавший о богохульстве и гибели вашего мужа,
трепещущий и все же ждущий, что я его награжу –
я поняла, что теперь мы с Орестом скоро расстанемся.
Он теперь самый большой – из тех, кто остался жив,
сына Ахилла нет, а значит, сын Агамемнона
   будет просто обязан в жены взять дочь Елены.
Когда, несколько дней назад (вы только что прибыли к нам),
Орест вошел в мою комнату, темный и мрачный, как бронза, собираясь что-то сказать,
я опередила его, произнеся: «Я знаю.
Я согласна», - и этого он мне, видимо, не простит,
потому что никто не смеет упреждать великих царей –
      не правда ли, Гермиона?

За эти дни я привыкла и уезжаю сегодня в Аттику, к Ифигении;
я думаю, что она даст мне работу при храме – а я умею работать.
Больше мы не увидимся ни с Орестом, ни с вами.
Постарайтесь, чтоб он забыл меня – это будет нетрудно.
У него слабая грудь – проследите, чтоб он одевался теплее, и подогревайте вино.
Закрывайте плотнее двери – когда они приоткрыты, это его раздражает.
Пореже упоминайте Пилада. Меня, конечно же, тоже.
Так ему будет легче превращаться в собственный памятник.
Всего доброго. Я пойду. Только вот загляну
на двор – там есть одно место – впрочем, его давно нет.
Повозка ждет. Будьте счастливы – вы знаете, это ведь главное.


Вот. А про Пилада уж в другой раз...


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/07/05 в 08:48:07
Хорошо, как и предыдущие.
А Елена-младшая, дочь Клитемнестры и Эгисфа, из этого сюжета выпала. Я написала о ней рассказ, котораый заканчивается словами "и даже эриннии  не вспомнили  о ней".
Таки не вспомнили.
Будем ждать про Пилада.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/07/05 в 20:12:27
**Я написала о ней рассказ, котораый заканчивается словами "и даже эриннии  не вспомнили  о ней". **

A mozhno rasskaz sjuda? :)

Tekst horoshij, da.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/08/05 в 08:29:20
2Ципор.
Он вот здесь лежит:
http://www.goldenhead.da.ru
"Елена-младшая".
Но когда дошло до публикации, издатель настоял, чтоб я его зафигачила в текст романа, а не сбоку припеку. Так что сам по себе он не публиковался.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/08/05 в 09:30:56

on 07/08/05 в 08:29:20, nava wrote:
2Ципор.
Он вот здесь лежит:
http://www.doldenhead.da.ru
"Елена-младшая".
Но когда дошло до публикации, издатель настоял, чтоб я его зафигачила в текст романа, а не сбоку припеку. Так что сам по себе он не публиковался.


Ssylka kuda-to ne tuda vedet.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/08/05 в 11:18:39
Ципор, там очепятка была, сейчас исправила - вроде нормально.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/08/05 в 12:22:58
Хороший рассказ...


Ну, чтобы уж покончить с Атридами...


ЗАВЕЩАНИЕ ПИЛАДА

Я рад вас видеть. Сегодня слишком жарко,

но вы не пренебрегли моим приглашением,

хотя знаете: я бы не рассердился на задержку.

В конце концов, что я такой? мелкий царек,

всегда второй, всегда после «и» – второй и, боюсь, последний

примазавшийся – так говорит мой сосед и, пожалуй, он прав, -

к черной славе микенского рода. Впрочем, все это – нытье,

простите. Конечно, я пригласил вас сюда не затем,

чтобы плакаться – просто решил, что нужно составить

завещанье. Не надо, не поднимайте бровей,

не говорите ненужных слов о том, что я еще молод –

вы видите: это не так. В этой старой Элладе

больше нет молодых. Одних состарили годы –

годы, войны, утраты и суета:

Нестор, Елена и Одиссей (не правда ли, странно,

что в этом перечислении по нарастающей

Елена не в самом конце? Она в этом не виновата,

просто я не из того поколения – и, наверное, тоже

в этом как раз и не виноват... впрочем, ладно); другие

на свет родились уже взрослыми – например, Телемах,

очень воспитанный, добрый, приличный и скучный, на редкость послушный

(помню, он как-то рассказывал мне о репрессиях там. На Итаке

по возвращеньи отца его – очень лояльно и очень примерно,

только однажды, упомянув про служанок, которых повесил

собственноручно, вдруг проронил: «они дергались как-то нелепо», -

и поморщился). Всех молодых сжевала война

и раздоры потом; сын Ахилла держался на славу

и погиб как герой – довольно жуткий герой,

забрызганный старческой кровью и мозгом троянских младенцев,

но прямой, как копье, перед медным кумиром... а бог

даже стрелы не истратил. Мне было досадно узнать,

что эта смерть – последняя смерть великой Войны –

вызвана провокацией. Впрочем, это я к слову.



Просто я помню: мне было тринадцать, когда пала Троя,

я был на год его младше, а слава ровесника жалит

много больнее, чем слава отцов, даже если отцы и чужие.

Строфий, отец мой, был чем-то похож на того Телемаха.

Он женился на матери тихо и чинно; когда похищали Елену,

даже не улыбнулся – он был осторожен. И вот – уцелел.

Первое время, когда караваны с добычей тянулись с востока,

наши фокейцы бранили его; кое-кто покидал это царство

и уходил к Агамемнону или к соседу Аяксу.

Мне было шесть, когда я прибежал к нему, обнял колени

И заскулил, как щенок. Он спросил: «Что с тобою, малыш?»

Я не мог отвечать – только мотал головой и скулил.

Он все понял, спросил: «Тебя дразнят?»

Я опять не ответил, но слезу уже прорвались

И потекли на его полосатый халат. Он погладил

Тихо меня по плечу и шепнул: «Ничего, все пройдет».

Я не поверил, вскочил, убежал из дворца,

долго сидел на скамейке в саду. Мама так волновалась.

Ночью меня нашли спящим, зареванным, грязным под яблоней. В небе

белая стыла луна – я увидел ее сквозь ресницы,

вспугнут шагами родителей; снова зажмурился. Мама

было склонилась ко мне, но отец прошептал: не буди.

Я отнесу его». На руки поднял, худой и высокий,

пахнущий кислым вином и огнем очага; зашагал.

«Как объяснить ему?» - всхлипнула мама. Он, не повернувшись,

к ней, отвечал: «И не стоит. Потом все пройдет.

Плохо война началась. Им придется платить за Авлиду.

Бедная девочка. Бедный безумный отец». Я плотнее

веки зажмурил и – правда уснул. И потом никогда

не поминали мы этого дня.



А платить им пришлось.

Скоро с Востока суда перестали трофеи возить.

Баржи с зерном потянулись под Трою. Ячмень вздорожал и пшеница.

Нищая наша Фокида вдруг стала считаться богатой. Отца перестали бранить

Трусом – теперь назвали его: «дальновидный наш Строфий».

Как-то, играя, вбежал я случайно в его кабинет –

там офицеры сидели и рылись в бумагах и свитках,

что приносили какие-то люди с афинским, спартанским,

аргосским выговором и глазами предателей. Навплий,

пахнущий рыбой, прямой и сухой, как гарпун, и с руками

тощими, бурыми, быстрыми, упоминал справедливость,

а предводитель дружины, бряцая мечом и мотая плюмажем

перед отцом, повторял: «Вся Эллада открыта для нас,

Строфий (я помню, отца он назвал просто – «Строфий») –

или сейчас, или мы навсегда останемся жалкой дырою!»

Тут он осекся, увидев меня, а отец покачал головой

и спокойно ответил: «Уж лучше остаться дырою,

чем рисковать жизнью наших детей», - и меня отослал

взглядом. Я тихо ушел. В эту ночь мне приснилось, что окаменел я,

мохом покрылся и пережил всех. Так почти оно и получилось.

Помню еще, как отец – уже, видимо, после победы –

в спальне моей обнаружил лубочного Неоптолема, в ахилловых ярких доспехах,

молча вздохнул, но сказать ничего не сказал.



Этих картинок ходило немало: Ахилл, Одиссей, Агамемнон,

Неоптолем и опять Агамемнон со скипетром, в латах.

После внезапно его изъяли из лавок. Случайно

я увидал, как огромную гору картинок сжигают угрюмо

возле посольства Микен. Обгоревшие клочья блестящей бумаги

перелетали ограду, но дворники быстро сметали их, чтобы

бросить обратно в костер.

Мой отец не послал поздравлений Эгисфу.



Это-то все и решило.

Мы ужинали всей семьей, говорили о чем-то обычном,

Мама была, как сейчас помню, в платье зеленом, блестящем,

Я его очень любил, а отец шутил и смеялся

нервно (он был уже болен и знал, что умрет, но считал, что нескоро;

так и случилось – он прожил еще восемь лет).

Вдруг наш дворецкий вошел, чуть смущенный, склонился и тихо

что-то шепнул ему на ухо. «Что ж, пусть войдут», - и отец улыбнулся любезно

прежде, чем слуги впустили их.

Мальчик и девочка, девушка, стриженная так же коротко, как и он.

Мальчик робел; он был бледен и очень устал,

А она встала перед отцом, чуть заметно ему поклонилась и тут же

Вновь распрямилась, как согнутый гибкий клинок.

«Проходите за стол», - позвал их отец; я заметил,

как у парнишки глаза засветились, когда он увидел закуску,

мясо и фиги в меду, но сестра за плечо его крепко держала.

«благодарим, государь, - у нее и тогда уже голос надрывно звенел, -

мы не голодны». Мальчик вздохнул – чуть заметно,

и мне стало жаль его – в первый раз и на многие годы.

Мать раздраженно сказала: «Конечно же, мы не достойны

вас угощать – вы же слишком знатны», - но отец одним взглядом

остановил ее. «Плохо вам там?» – он спросил без злорадства,

грустно-грустно, и мальчик к нему подошел. «Уважаемый Строфий, -

девушка произнесла, сделав шаг, чтобы брата одернуть,

но на лету задержав руку. – Пускай он немного у вас поживет... если можно», -

гордые слезы жестокой обиды блеснули в глазах ее бледных.

«Пусть, - ответил отец и, не дав моей матери вставить

даже словечка, добавил: - Подвинься, Пилад. Познакомьтесь».

Птица внезапно влетела в окно. К счастью, это был голубь –

сел без опаски на стол, клюнул хлеб и крылом опрокинул стакан

с красным, густым и пахучим вином, и по скатерти белой

медленно струйка его поползла к нам, уже сидевшим бок о бок.

Так мы и встретились.



Впрочем, я думаю, это вам неинтересно, простите.

Я отнимаю у вас столько времени; я не хотел. Просто нынче

день почти такой, как тогда, и сегодня я так же

бледного взгляда жены избегаю. Пусть раб принесет

нам вина и пирожных. Фокида уже не богата, как прежде,

но угостить вас себе я позволить могу. Извините, что я отвлекаюсь,

вы понимаете, думаю, что это не оттого,

что боюсь начинать диктовать завещание. Вы не спешите?

Кушайте. Эти пирожные точно такие, как были при маме.

Помните, вы приходили к отцу составлять завещанье? А мам не стала,

из суеверья – боялась. Они очень свежие. Нет, я не буду,

я только выпью – немного.



Кстати, о суеверьях: когда мы с Орестом явились в Микены –

день был томительно душный и жаркий, и над алтарем

жирный дым поднимался под небо, прямой, как колонна,

ни ветерка. И птицы молчали. И нам было страшно обоим,

только мне, как ни странно, страшней – я не был героем, зато я был старше,

мне уже двадцать исполнилось. Девушка вышла навстречу –

сухая, как правда, и сразу обоих узнала.

Она потянулась к нему, словно хотела обнять,

но внезапно ощупала руки, мускулы, словно рабу или даже коню на базаре.

Это мне тоже тогда показалось страшней, чем Оресту. Он, впрочем, не понял.

Что-то негромко она говорила ему – очень тихо, уверенно, властно,

даже я себя чувствовал жалким мальчишкой под бледными, словно хрусталь

с искрой закатно-кровавой, глазами.

Потом повернулась ко мне: «Мы им скажем, что брат у вас умер.

Утонул, на охоте пропал или на ипподроме упал с колесницы». –

«Да, - я ответил невольно, - мы любим бега».

Слово «любим» ее раздражало – она нахмурила брови,

но промолчала. Орест неожиданно заговорил о бегах,

так по-мальчишечьи, так неуместно – я знал, ему легче об этом

думать сейчас, и его понимал:

мне не меньше хотелось отвлечься, и я подхватил.

Мы часами катались с ним на ипподроме – он здесь, за углом,

вы его, может быть, знаете. Там поворотные тумбы отец из гранита

сделать велел – очень красные. Я говорил о конях, колесницах

и специально вставлял словечки спортивные,

чтобы ее озадачить и чтобы отвлечься, отвлечь,

чтобы он думал сейчас лишь о конском горячем дыханье,

о звоне тугих сухожилий и визге колес

на повороте. Электра кивала. Вы всем этом доме она не боялась одна.

После они отошли за колонну – она не хотела, чтоб сам

Брат ложную весть сообщил Клитемнестре – и он не хотел. Я был старшим.

Я рассказал. Меня слушала молча царица, прямая и очень,

Очень красивая – как на тех давних лубочных картинках:

«Главнокомандующий в окруженьи семьи». В ее карих глазах промелькнули

ужас и мерзкая, стыдная радость – и в это мгновенье

я испугался уже без причины... так... по суеверью, как мама,

скомкав конец своей речи. Она прозвучала правдиво,

как и хотела Электра. И, как и хотела Электра, тот взгляд, то мгновенье

и предрешили судьбу Клитемнестры. Когда через час

с бурым от крови Эгисфа (мы вместе его зарубили) мечом

замер Орест перед нею – беспомощный, маленький, жуткий и жалкий,

больше Электриным визгом холодным уже не ведомый, - в испуге ко мне обернулся –

я ему крикнул: «Руби!» Он ударил. И оба упали –

мать (по белилам лица растеклась густо-красная кровь) и мальчишка.

Помню, как вспыхнули жарко – единственный раз – глаза у Электры и снова погасли,

как я склонился над ним, оттащил, поднял на руки (легкий, дрожащий – я сразу

вспомнил, как нес из сада отец меня в детстве)... Я принял вину.

Этого он не простил мне – ни крика, ни слова, ни странного этого мига.

Он не простил и Электре, но ей это было неважно –

Сделав свое, она сделалась словно стальной и хрустальной, холодной.

Ей никогда не согреться. И я не пытался согреть.



Я не не виню ее, нет. Хотя и не считаю Электру орудьем судьбы, как другие.

Это бы стало и мне оправданьем, а я не хочу оправданий.

Оба мы, оба пред ним виноваты – и этой вины никакому

Ареопагу не снять. Но моя вина больше: она-то его не любила.

И потому я решил, что мы с нею – достойная кара друг другу.

Ей-то легче – она ведь жила только местью, а я до сих пор

жив. Но уже ненадолго, теперь ненадолго, я знаю.



Нет, не перебивайте. Я должен сказать. Все равно ведь никто никогда не узнает,

Как это было. Никто не сидел с ним в те ночи безумья,

кроме меня – кто боялся его, кто заразы, кто – мести Эринний,

некоторые (и даже отец мой, и мама, конечно) совсем отшатнулись –

жутко и мерзко матереубийство. И, в общем-то, подло,

но виноват был не он – мы; а если и был виноват,

я на себя взял вину его. Помню, на ареопаге стоял он –

стоял? Нет, метался, моля их о казни!

Как он себя ненавидел за трусость! А впрочем, и в этом боялся себе он признаться –

В том, что он знает: Пилад уследит, отберет и клинок, и веревку.

Впрочем, он знал (но скрывал от себя), и я знал еще лучше:

сын Агамемнона будет таким, каким люди увидят его.

Этим и важен был суд непредвзятых и скучных афинян,

очень порядочных, красноречивых, почтенных и пошлых.

Перед судом он уснул (я снотворное дал ему тайно в стакане вина),

Я мог навремя оставить истерзанное это тело и душу,

Я мог вернуться к своей, настоящей вине. И искал искупленья,

Чтобы спасти его. В Дельфах заверили: бог благосклонен к Оресту,

Я этому верил. Мой друг Аполлону был нужен

не как  Орест и не как человек – но когда б он погиб,

сын Агамемнона, в нем бы погиб и последний соперник

сыну Ахилла. А этого бог не хотел.

Но для афинян весомее было бы слово Афины,

к ней и пошел я. В конце-то концов из богов и людей

матери только она никогда не имела. Я обнял подножье кумира –

ветхий и черный троянский палладий, - и молча молился,

долго и неубедительно, сам понимая бессилие этих молитв.

И наконец вдруг услышал – нет, не ушами, пожалуй что, даже не сердцем,

мозг мне пронзил этот голос стальной: «Что ты дашь за спасенье Ореста?» –

«Царство...» – я начал; она рассмеялась. «И жизнь...» Промолчала,

после спросила: «Ты помнишь любовь его; ныне и ненависть знаешь.

Сможешь принять равнодушье Ореста?» – и взгляд ее был

холоден, как у Электры; она эту мысль угадала, спросила:

«Сможешь Электру женою принять? Не любить, это слишком – принять?» –

«Да, если он исцелится», - сказал я. Паллада исчезла, я снова увидел

просто старинный и мертвый кумир.

 Ореста тогда оправдали.



Я еще был ему нужен, чтоб съездить в Тавриду – уже не как друг,

не как враг, а как зять, просто – родич.

Море казалось холодным, как серые очи Афины,

штиль был, и шли мы на веслах. Орест был спокоен, как море,

холоден, словно сестра его – тоже стальной и стеклянный.

Может быть, лучше бы нам утонуть было. Мне – безусловно,

но я не отбыл еще своей жизни, Орест еще не был искуплен. Мы ждали.

Мы дождались. Та женщина белая в белом, с которой проклятье его началось,

та первая жертва, невинно-виновная в десятилетней резне,

в гибели тысяч солдат и десятков вождей и царей –

чистая, помнящая: все с нее началось; та невеста Ахилла – она все решила.

Храм из дикого камня и Черное море, и ветер, ветер, и море, и храм.

Я не скажу вам – уже никому не скажу, что там было. Не вправе.

Все, что потом написали об этом – брехня.

Правду знаем мы трое. И больше никто не узнает.

Только мы трое, и море, и ветер, и храм опустевший.

Самопожертвованья там не было. Только минутная слабость,

только попытка вернуть любовь его, или хотя бы

ненависть – он ненавидит, как многие, тех, кто решал за него.

Только – при виде его равнодушия – тщетный побег

В смерть (но она не пустила меня) или в новое, странное чувство,

Может быть, даже достойное слова «любовь». Но два наших обета

двум холодным и девственным, странно холодным богиням

нам не позволили бегства. А больше об этом – ни слова.



Впрочем, одно я скажу – это люди заметили (те из них, кто был умнее):

там, столкнувшись лицом к лицу с преступленьем отца,

принял Орест его ношу. В Тавриде и стал он царем,

а коронация, войны за аргосский красный престол –

это все второстепенно. Он стал царем. Мы расстались.

Я удалился в Фокиду с моею стальною женою –

Тусклой, поблекшей, ненужной себе и другим.

В храм Бравронский ушла Ифигения, Белая Дева.

В Аргос – Орест. Я с тех пор его больше не видел.



Помню еще один день: из Дельф прибежали гонцы рассказать нам о Неоптолеме.

«Кто это сделал?» – спросила Электра; гонец чуть смутился

и, опустив свои длинные, девичьи прямо ресницы,

чуть улыбнувшись, шепнул: «Растерзала толпа». Мы поняли оба.

Неоптолем был единственным, кто презирал его. И в первый раз после той

красной и черной микенской резни попыталась Электра

улыбнуться. Не вышло. Мы ждали – она на террасе,

я в кабинете – дорога из Дельф шла через Фокиду. Мы не дождались.

Он переправился морем. Мы поняли это к утру.

Птица влетела в окно кабинета; я вспомнил – и мне стало ясно,

что никогда не увижу Ореста. Тогда я пошел

на ипподром, еще помнивший наши мальчишеские состязанья,

на колесницу поднялся, погнал четверню – все по кругу, по кругу,

перегоняя себя, потому что никто уже больше давно не катался

здесь – я построил другой ипподром, а этот – он наш навсегда...



Кажется, я заболтался. Простите. Итак, разделяю

скудное царство свое на две доли. Три четверти царства

пусть отходят ему, повелителю Пелопонесса, царю и герою.

Полностью титул впишите. Четверть – Бравронскому храму,

это она не отвергнет. Часть золота и серебра отпишите Электре.

К счастью, детей у нас нет – а впрочем, и быть не могло.

Да, еще ренту Гомеру. Хотя одиссей ему платит (прижимисто, впрочем),

но – за себя, за поэму о нем. Я плачу за другую –

ту, о Патрокле. Достаточно. Благодарю вас. Возьмите.

Что вы, не стоит. Прощайте. Я тоже, пожалуй, пройдусь

и провожу вас до ипподрома. Где красные тумбы.

Я суеверен, вы знаете? Это, наверное, в мать.




Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/08/05 в 13:18:22
Значит ли это, что кроме данного цикла есть и другие?
А в "Одиссее" меня когда-то строка о служанках, дергавшихся в петле,тоже зацепила...

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 07/08/05 в 14:28:28
Cпасибо большое.

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/08/05 в 14:32:43
На здоровье...

Есть и другие, тоже из "Когда кончается время", но не про Атридов (вот "Бывший город" из них), но мне часть этого еще набрать надо, у меня большинство текстов в машинописи...

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/08/05 в 15:26:21
Будем ждать...

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем R2R на 07/08/05 в 16:25:37
Ага, ждём.

Kell, оно замечательно.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/12/05 в 16:18:26
Ну, вот еще одно из того же цикла, на этот  раз - на тему "И под Тесеем берег крут..."

ПРЕДАТЕЛЬ




  Спасибо тебе, Ликомед, что согласился принять меня

на этом маленьком острове. Я знаю, чего тебе стоит

приветить пришельца из ада. Никогда я не обольщался,

будто имею много друзей – я все-таки царь Афинский,

а царь может только быть счастлив, если имеет хотя бы

одного настоящего друга – а одного я имел, но он остался там.

Все остальные, когда я стучался в их двери или ждал у ворот,

смотрели полуиспуганно, полунедоуменно, и глаза наливались стеклом:

то ли они боялись, что я призрак, то ли страшились,

что я буду просить очистить меня от греха,

то ли просто не понимали, как это получилось, что афинский Тесей,

совершивший в жизни, конечно, немало предосудительного,

верный своим побратимам, обуянный гордыней

и, как и следовало ожидать, в итоге пришедший к греху –

первый раз в этой жизни нарушил свою присягу и предал свои Афины,

обрек их веселому пламени факелов Диоскуров –

и это действительно трудно понять. Им я даже не объяснял,

но тебе сегодня – попробую. И заодно – себе.



Конечно, не все. Рассказать, чем был для меня Перифой

и чем для него был я – это мне сейчас не под силу,

сейчас, когда и его я предал. Он был моим двойником,

был тем, кем стал бы и я, если бы не Афины,

если бы Минотавр был обычным чудовищем,

а не тайным оружием враждебной великой державы.

Но проклятие умирающего в сплетении Лабиринта

обрекло меня вечно служить величью родной страны,

стать царем, стать рабом своей власти – и в Перифое любил я

собственную свободу, несужденную мне.



Ты знаешь, наверняка, как умерла моя Федра,

злополучная копия той, первой, венчанной звездами:

конечно, я приказал перекрыть все каналы слухам, но это царям неподвластно –

они расползались по свету, как мохнатые змеи,

обрастая неотвратимо нескончаемыми подробностями,

словно пестрым и жестким мехом –

и теперь я знаю, что слухи обычно правдивей правды, так что оставим ее.

Я сжал зубы и вытерпел потерю жены и сына, занимаясь державой и младшими,

но когда через несколько лет чахотка свела в могилу

молодую жену Перифоя – полуженщину-полуребенка, отбитую у кентавров, -

как мог я его утешить? Он грыз свою смуглую руку

и хрипел, сплевывая кровью: «Видно, боги нас ненавидят,

если, словно кентавры, крадут у нас жен!»

Как мог я его образумить,

когда глаза его вспыхнули, как у фессалийской колдуньи,

красно-лиловым огнем, и он медленно произнес:

«Значит – мера за меру. Значит, и мы должны

похитить их дочерей и жен. Или в мире нет справедливости?»

Что мог я ему возразить? Он был почти безумен,

но никакое безумие не отменяет клятв – а мы поклялись быть вместе.

И все, что сумел я сделать – это вспомнить, что в Спарте живет

Елена, сестра Диоскуров и, говорят, дочь Зевса,

но, по крайней мере, она не была супругою богу – может быть, это выход?

Он мне не возразил, и вот мы собрались в путь,

через Аттику, через Истм, мимо гудящего Аргоса и еще беззвучных Микен.

Диоскуры нас не страшили – нет, не по кощунственной дерзости,

просто мы с Перифоем знали, что непобедимы вдвоем,

что и мы – близнецы, взращенные в разных утробах,

но так же в часы испытаний единые словом и делом –

а ведь в этом и заключается тайна побед Диоскуров.



Она танцевала у храма той богини, что чтил мой сын,

десятилетняя девочка, прекраснейшая на свете, но не нужная мне –

и способная заменить Перифою его богиню:

я догадался об этом по тому, как его рука

напряглась под моими пальцами. Девочка окончила танец

и посмотрела на нас фиалковыми глазами, длинными и безмятежными –

и в этих глазах внезапно промелькнула странная тень,

которую я, глупец, не истолковал и не понял, -

а она сама подошла и взяла меня за руку молча,

и хотя за другую руку ее так же взял Перифой,

но он почуял в ней только то, что она прекрасна, а это

еще не все. Лишь в аду он узнал, какая судьба предстоит ей на этой земле...

и я, разумеется, тоже: ты же знаешь, я не пророк, -

но когда мы шли к кораблю – два мужчины и между ними

десятилетняя девочка, кажущаяся выше обоих, -

я уже чувствовал тайну, которая в ней сокрыта, уже чувствовал рок

всей Эллады, которым беспечно играет она, словно куклой,

который мы можем сегодня отнять и сберечь от нее (так мне казалось)



Потом, под землей, я понял, чего боялся тогда,

а сейчас расскажу и тебе: это ничего не изменит, потому что ты не поверишь,

но через несколько лет – точно не знаю, сколько –

Елену снова похитят, и снова вспыхнет пожар,

но на этот раз в нем сгорят не Афины, не Спарта, не Троя,

а все наше время, друг мой. И не в человеческих силах

этому помешать, да и не в силах богов –

потому что убить эту девочку не смогут ни люди, ни боги,

ни даже то новое время, что родится на смену нашему в клубах багрового дыма.



Тогда я не знал еще этого так, как знаю сейчас, но что-то уже почуял –

и все же тогда мне казалось важнее спасти от греха Перифоя,

самой насущной задачей было отдать ему девочку, не обидев его.

Он, как всегда, угадал мои мысли, сдвинул прямые брови

и  ответил непроизнесенному: «Я не могу ее взять – хотя и желал бы, ты видишь.

Но то – добыча общая, и только жребием можно решить, кому ей достаться»

(он тогда не заметил даже, как двусмысленно это «кому ей» –

все-таки фессалиец, а не афинянин. Впрочем, это неважно).

Ветер вдыхал в наш парус малиновый воздух заката,

солнце прятало щит свой за горы, чертило пурпурным лучом

дорожку к нашему борту по неторопливым волнам,

и девочка, сев на корточки, следила, как мы бросали

кости на мокрую палубу.... и улыбнулась довольно,

когда они мне присудили ее – как будто заранее знала

каждый их поворот на лету и каждый стук по доскам.

Перифой глубоко вздохнул, словно хотел собраться

с силами, чтобы отбросить свою пустую надежду (и мою, и мою!)

и сказал: «Что ж, теперь я должен найти другую – и уже знаю, кого».

Он не договорил, но я тоже понял, о ком мой двойник подумал –

о подземной царице, змеиной супруге Плутона, о новом ее похищенье –

странный способ самоубийства, не правда ли, Ликомед? Но такие они, северяне.

Когда мы сошли на берег (и теперь ее вел только я,

словно его рука уже пахла загробным тленом), я сказал: «дай мне день,

ты знаешь, что я не коснусь ее, прежде чем мы не окончим наше общее дело».

Он кивнул, и мы разошлись, не сговариваясь о сроке

и месте встречи – мы знали их одинаково хорошо.

Молчаливая девочка равнодушно смотрела, как уходил мой друг,

а потом подняла на меня извилистые глаза и спросила: «Куда мы пойдем?

Давай похищай меня дальше – мне это нравится, царь».

Я не оставил ее в Афинах – хоть именно в этом меня обвиняли, -

я отвел ее на Пелион, к Хирону. Был жаркий день,

тропа круто бежала в гору, но этот странный ребенок шагал быстрее меня,

и за долгую эту дорогу она не сказала ни слова. И я ничего не сказал.

Пещера Хирона была на самом верху горы,

мы медленно поднимались, и колкие стебли травы

хлестали по голеням ласково и почти что шутливо,

как будто заманивая, как будто дразня. И стрекот цикад

становился все тише, пока не умолк совсем в свежеющем сером воздухе.

Мимо нас пробежал олень, потом с неожиданным свистом,

как окрыленный камень, не желающий покориться незримой петле пращи,

пролетела темная птица, задев крылом по лиловым и желтым цветам.

И с каждым шагом сгущался сумрак – но не застилал глаза,

а клубился, как дым, и мне виделись в нем десятки черных триер,

девушка на алтаре, схватка бесчисленных полчищ,

черные великаны и деревянный конь выше ворот городских,

объятых беззвучным пламенем – и в смутных этих картинах,

соединяя видения, словно стержень сквозной, стояла моя Елена.



Потом рассеялся дым. Мы были перед пещерой,

а Хирон, огромный, седой и косматый, копытом сминая кустарник, нам вышел навстречу.

«Здравствуй», - сказал я ему, и он чуть кивнул головою,

глядя на девочку из-под седых бровей, как солнце из-под облаков.

«Я привел к тебе, мудрый Хирон, - начал я, чуть запинаясь, -

Елену, дочь Зевса из Спарты. Приюти ее у себя, сбереги, пока...» – я смутился

и умолк, а Хирон ничего не ответил, лишь молча смотрел на нее.

Как всякий афинянин, с детства привыкший владеть словами,

я был чуть раздражен потерею этой власти, высшей, чем власть царей,

и продолжил поспешно: «Не мне тебе объяснять,

что мне уже не вернуться оттуда, куда я уйду,

и что в этом ребенке таится еще непонятное мне –

а тебе, наверное, лучше, чем кому-либо здесь, на земле, -

проклятие нашему времени, нашей Элладе, всему,

что мы называем «нашим» – ты понимаешь меня?» Он снова молча кивнул.

«Укрой ее в этой пещере – спаси от жадного мира,

а мир – от нее; не могу объяснить тебе этого страха,

этого зыбкого ужаса, цепенящего мое тело, мои мысли, сердце и душу,

когда я заглядываю в длинные эти глаза, но ты же знаешь, о чем я –

помоги!» Он взял меня за руку и подвел к пещере – Елена

не шелохнулась, скованная его повелительным взглядом –

единственным в ее жизни, наверное, властным приказом оставаться на месте.

В пещере на куче ветвей спал шестилетний мальчик,

крепкий и светлый; волосы рассыпались по листве, брови были нахмурены,

а от тела его дышала такая же сила, как от Елены – конечно, не та же, но равная той.

«Это Ахилл, - произнес кентавр тихо, чтоб не разбудить, -

это тот, с кем твоя Елена никогда не должна увидеться,

потому что ты знаешь, Тесей, что может тогда случиться, но даже не представляешь,

какой у них должен был бы родиться сын;

даже я не могу представить, но твердо знаю: такого

нельзя допустить, потому что такого быть не должно.

Все имеет предел – так решили даже не боги,

А те, кто раньше богов. И каждый этот предел сам должен себе положить.

Когда родились эти дети, наше время себе положило предел, это неотвратимо.

Я не успею увидеть конца – хоть я и бессмертен.

Ты тоже едва ли увидишь – но раз уж пришел сегодня

и привел Елену к Ахиллу – тебе эту возможность дадут,

а дальше – воля твоя. Теперь прощай. Уходите».

И я покинул пещеру, за руку девочку взял и увел с Пелиона,

А в спину меня толкало беззвучное эхо хироновых слов.



Дальше я не имею права рассказывать так подробно,

но все-таки, раз обещал, попробую объяснить, как совершил Тесей

свое двойное предательство. Мы встретились с Перифоем

на мысе Тенар, близ ущелья, ведущего в царство Плетона –

недалеко от Спарты, и девочка была с нами. Перифой на нее не смотрел,

он уже видел ту, другую... «Послушай, Елена, -

сказал я ей, как сказал бы дочери (у меня

никогда ведь не было дочери – может быть, в этом все дело?), -

сейчас я должен уйти. Постараюсь вернуться к тебе, но, вероятно, не скоро.

Тебе со мною нельзя. Ступай домой. Это близко. Ты поняла?»

Она кивнула – и как я мог знать, что она поняла неверно?

Но и как посмел забыть ее же слова: «мне это нравится, царь»?

Просто, наверное, мне тогда было даже не до нее6

мы с Перифоем шагнули в ущелье – в ногу, как Диоскуры –

и ступили во мрак. Не могу тебе описать, что там было –

все и ничего, этого не передашь.

Бесплотные дымные птицы задевали нас по лицу,

добрые белые воды струились с белой скалы, но были нам запрещены,

невидимые колонны кружились, точно сполохи,

неразличимый свет щекотал нам потные груди, и ледяное время,

словно черной волной, омывало нам пальцы ног –

и мы шли по времени вброд, не в силах ни думать, ни чувствовать,

пока не очнулись в палатах со стенами из шумов, скопившихся за века.



Перед нами стоял Плутон; и, как ни странно, мне

показалось знакомым лицо его – не по статуям, не по снам,

иначе – и тут я вспомнил, что Хирон его брат. «Садитесь, -

промолвил бог, указав нам на каменную скамью, -

вы мои гости. Вас угостят, а когда мы окончим трапезу,

я выслушаю вашу просьбу».

И мы не смогли отказаться и опустились на камень –

и в то же мгновение нас оплели железные змеи,

холодные и могучие, как проклятия прошлого, и невидимые для глаза,

как тугие канаты, свитые из ветров – и мы не смогли подняться.

Плутон посмотрел на нас и даже не улыбнулся, наблюдая наше бессилье –

Повернулся и вышел. С тех пор я не видел его. Мы остались вдвоем

Слушать былые пророчества и будущие легенды о Тесее и Перифое,

о Великой Войне и обо всем нашем мире,

который уже подходит к последему рубежу, назначенному себе.

Потом мне сказали, что я там пробыл семь лет,

Мне приходится верить на слово – там ведь не такое время.

Знаешь, чего я боялся больше всего под землею? Ты это должен понять.

Мой отец Посейдон подарил мне когда-то давно,

в юности, три желания, и два из них я истратил:

первым была победа над минотавром, вторым –

о нем не стоит сейчас, это касалось сына, которого я убил.

Третье желание мне оставалось. И все эти годы во мраке

я должен был постоянно не давать себе пожелать

выйти оттуда – ведь я не мог вывести Перифоя и не мог его бросить там.

До сих пор не могу решить, пожелал или нет. Не знаю и боюсь проверять.

Перифой уверен, что – да. А раз так, то уже неважно.



И так продолжалось, пока до нас не донесся странный

запах – полузабытый запах плоти, шерсти и камня, и в гулкую нашу тюрьму

внезапно вошел Геракл – прежний, живой, могучий, усталый и добрый.

«Извини, что так долго пришлось меня ждать, - сказал он, -

ты же знаешь, я не хозяин себе. Вставай, ты свободен –

я договорился с Плутоном. Ну же, Тесей – вставай!»

И я почувствовал, что невидимые оковы исчезли, и я могу

подняться и выйти с Гераклом на эту высокую землю,

снова увидеть солнце, услышать прибой, ощутить

колючий песок под ступней и воду на языке... нет, этого не объяснить!

Но в ту же минуту пронзил меня страх, что я истратил желанье –

а истратить его я мог лишь на одного себя.

«А Перифой?» – спросил я, уже угадав ответ. Геракл покачал головою:

«Он должен остаться здесь. Это даже не воля Плутона –

это воля его жены». – «Тогда и я с ним останусь», -

сказал я и вжался плотнее в скамью – уже без оков.

Геракл не стал уговаривать – он меня понимал, и собрался уже уходить,

Но вдруг опять обернулся ко мне: «А знаешь ли ты, Тесей,

Что с твоими Афинами?» И тут мне сделалось страшно так же, как миг назад,

Потому что Афины были так же дороги мне, как и мой побратим.

«Их сожгли Диоскуры, - хмуро продолжил Геракл, -

вызволяя из плена сестру. Твой дом стерт с лица земли,

твоя мать ими продана в рабство – а сами они уже боги

и не скажут, куда. Твоя страна теперь беззащитна.

Решай сам, что ты должен: идти туда или остаться». –

«Но как это вышло? – спросил я. – Ведь Елены в Афинах не было!» –

«Была, - возразил Геракл. – Она утверждала, что ты сам отправил ее туда».

И только тогда осознал я, как она меня поняла,

что сочла своим домом, куда я послал ее. Разве мог я подумать,

что эта девочка так любила свои похищенья, что дождалась корабля

и вернулась в Афины, которые стали домом и для нее!

Разве мог я подумать? Не знаю. Не знаю, но я был должен

Подумать. Я предал свой город. Я сам сжег мои Афины,

ты понимаешь, нет, ты понимаешь меня, Ликомед?

Я был в неоплатном долгу перед своей страною –

и, погубив ее, должен теперь был ее возродить.

И я встал, и вышел с Гераклом, не обернувшись назад –

но презрительный и холодный взгляд моего побратима чувствую и сегодня.



Я вышел с Гераклом, вдохнул соленый воздух земли,

подставил лицо лучам и заплакал третий раз в жизни.

Когда я снова смог видеть, Геракл уже удалился вместе с трехглавым псом –

он был моим другом, но дело было важнее меня, и он знал, что я это пойму.

Я встал с земли и, шатаясь, пошел на север. В Афины.

Через родную Аркадию, где меня мать кормила (но и ее я предал),

через Истм, где впервые почувствовал свою силу –

в Афины, в Афины. И вот, наконец, я вернулся в Афины.

За эти шесть лет полгорода уже успели отстроить.

Было странно идти по улице, которую знаешь с детства –

и вдруг замечать, что она ведет совсем не туда, куда прежде,

или просто вдруг обрывается – и дальше одни развалины.

На меня смотрели со страхом, как на призрака. Убегали,

прятались и потом, скрываясь, глядели вслед из-за ставен –

и чем лучше они понимали, что это действительно я,

тем больше страх в их глазах вытеснялся глухою ненавистью

к предателю, к разрушителю их – главное, их! – Афин.

Я брел по разбитой дороге к Акрополю, и надо мною проклятья вились вороньем,

плотные и живые, словно в царстве Плутона.

К сыновьям меня не пустили – если честно сказать,

их глаз я боялся больше всего: их-то я предал дважды,

оставив невольно с Еленой, как Ипполита с Федрой,

и швырнув под мечи не раздумывающих спартанцев.

Вход загородила стража – и хотя я мог разметать

этих латников с копьями одной рукой, но теперь не посмел – не имел я права

руку поднять на тех, кого предал вместе со всеми.

Навстречу вышел правитель, наместник моих сыновей

(ведь им еще нет шестнадцати даже сейчас). Я знал его

как дельного человека, любящего Афины и преданного стране.

Когда-то он вместе со мною плыл на Крит, к Минотавру.

«Уходи, Тесей, - произнес он трудно и медленно, словно ворочая камни. –

Я не могу обещать тебе безопасность в Афинах,

я не могу считать, что и они в безопасности,

раз в них находится грешник против богов небесных, земных и подземных.

Один раз ты предал нас. Если в тебе осталось

Хоть сколько-то от того Тесея, которого мы так любили – уйди». Я ушел.

Я был уже не нужен ни им, ни другим, ни себе.

Я слишком много узнал там, под землей и земле меня тяжко носить.



Я обошел всю Элладу – не в поисках очищенья,

как считали мои давние гостеприимцы, замыкая свои ворота:

просто сравнивал свою память с тем, что на самом деле,

и все больше мне становилось ясно: я здесь чужой.

Только к Хирону я мог бы прийти. Он бы понял меня...

    Но бессмертный Хирон уже умер.

И к тебе, Ликомед, я явился не за очищеньем и не за приютом –

Только чтобы сказать: скоро к тебе пришлют

На воспитанье подростка. Его будут звать Ахилл.

Я знаю, он станет тебе дороже, чем был бы сын,

и прошу об одном: через несколько лет вся молодежь соберется

в Спарте – просить руки той девочки, уже взрослой.

Не пускай его в Спарту, прошу тебя. Может быть, он и не захочет,

но на всякий случай – прошу.  Он послушается – ведь он тоже полюбит тебя.

А сам я его не увижу. Сейчас поднимусь на скалу

и вернусь к моему отцу – не потому, что хочу избежать наказанья раскаяньем

за свое двойное предательство; не потому, что надеюсь

встретиться с Перифоем – мы не узнаем друг друга;

а потому, что я не хочу воспользоваться возможностью,

предсказанной мне Хироном, и увидеть, как кончится мир,

этот мир, наше время.


Я, Тесей, потерявший двух жен,

убивший сына, предавший друга, сгубивший свою страну,

побывавший в аду, уже ничего не боящийся больше – этого я боюсь.

Кажется, я один: все остальные – и те, кто увидит предел – его не узнают,

Не успеют и не сумеют заметить, что все изменилось.

Им повезло, они не были там, откуда пришел я,

и не знают, что это такое, когда кончается время.

А я – знаю, и кары страшнее никто не может придумать,

но она справедлива.

Прощай, Ликомед. И прости, если сможешь, а сам я себя не прощу.


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/13/05 в 08:44:03
Совсем иное ощущение, чем от предыдущих. Там - почти современность, а здесь - дйствительно архаика.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/13/05 в 08:46:54
Здесь удельный вес Рицоса поменьше будет... ;)

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 07/13/05 в 12:33:57
Еще раз спасибо.  Меня в свое время тоже заинтересовало, что все дороги ведут на Скирос - и что Ликомеду доверили ребенка после той истории.

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Остров
Прислано пользователем Kell на 07/19/05 в 02:02:36
ОСТРОВ

Здравствуй, странница. Не сочти нелюбезным мое обращенье на «ты» –

я растеряла вежливость в этих серых волнах,

в этой жизни, непредсказуемой, точно заячий след,

в странных чужих судьбах и своих нелепых поступках –

произвольных – ах! если бы произвольных! – шагах

             по натянутому неведомо кем канату.

Ты устала. Садись со мной рядом. Этот песчаный остров –

место отдохновения: это не я говорю,

это сказал один юноша, первый среди страдальцев,

дитя, вторично омытое материнскою кровью,

      осененное тяжким пророчеством подземного своего отца.



Был ясный весенний вечер. Пахло свежей листвою,

перегноем, фиалками и, конечно, рекой –

рекой, из которой я вышла (у него – подземный отец,

                                   у меня – подводный).

Отца тогда не было дома. Я сидела на берегу

и раскладывала по песку зелено-серую гальку,

           составляя немые фигуры и не зная, что они значат.

Вдруг пролетела птица, чиркнув крылом по волне,

и вслед за нею он вышел из леса – смугло-бледный, в рваном плаще,

с всклокоченными волосами,

словно с утра, после сна или любовных ласк;

по бедру его били пустые ножны меча,

а глаза – большие и круглые – смотрели мимо меня, мимо реки –

и я почти догадалась, что они видели.

А дальше произошло что-то странное. Он добежал до берега

и рванулся вперед. Здесь глубоко, и я испугалась, но он

пронесся через поток до самого острова

и упал на песок. Я взглянула на его ноги,

исцарапанные кустарником – и, поверишь ли, только ступни

были мокрыми и лодыжки. В удивленьи я перевела

взгляд на лицо – закрыв глаза, он что-то хрипел,

                                 но из спекшихся губ

не вылетало ни звука. Грудь, щека и колени

впечатались плотно в песок, и скрючившиеся пальцы

чертили десять бороздок – медленно, и все медленней,

пока наконец не замерли. И внезапно я испугалась,

подумала, что он мертв – хотя видела, как он дышит:

ровнее, ровнее... Потом, не подымая лица от песка, он шепнул:

«Остров отдохновения. Почему их здесь нет?

               Или это – их новая хитрость?»

Я не спросила – чья. Налила ему молока,

Отвела с горячего лба грязные пряди волос и чашку к губам поднесла  -

он жадно пил, и с каждым глотком дрожь его утихала,

и когда молоко иссякло, оставив лишь белый след

на черных губах, он впервые взглянул на меня.

«Кто ты? – спросил почти с удивлением. – Ты не из них».

Я кивнула. Он сел, обхватив губами колени, и глубоко вздохнул.

«Где я?» – «В гостях у меня, - ответила я. – Эта река – Ахелой,

я – его дочь, Каллироя». – «Какое красивое имя, -

медленно он произнес. – Но почему мне легко здесь? Ведь боги сказали,

что лишь на той земле я обрету покой,

которая не видала того моего греха, той пролитой мною крови».

Я не спросила – чьей, спросила только: когда?

Он шевельнул плечами: казалось, вопрос мой ему представлялся нелепым:

«Вчера... или позавчера... сразу после войны».

Я улыбнулась – не знаю сама, почему, но мне радостно было

ответить ему: «Война окончилась пять или шесть лет назад,

а этот остров намыл мой отец только в прошлом году».

Он настороженно взглянул на меня – так затравленно смотрит щенок,

который еще не решил: побить или приласкать его хочет хозяин,

губы его разомкнулись, но не произнесли ни слова,

глаза налились, набухли слезами, и он зарыдал – облегченно.

Я гладила его плечи, руки, мокрые щеки,

пила его слезы губами с подбородка, с груди. Наконец он утих.

Я помогла ему встать, и мы зашли в этот шалаш.

Сквозь шаткие ветви кровли тянулись пунцовые пальцы заката,

бегали по груди его, словно струйки вина или крови,

и он попытался невольно стереть их. Тогда я прикрыла собой

это бедное тело от чутких влажных лучей,

а потом – от холодных иголочек звезд. А к рассвету

он уже не испугался зари – уснул. Лежал на спине,

рядом со мною, освобожденный и опустошенный,

и если снился ему короткий, тревожный сон,

так что он ощеривал зубы – опять как щенок – и вдруг шептал: «Мама, мама!» –

я прогоняла виденья его поцелуем, и он опять улыбался.



Так я встретилась с ним, странница. Садись же со мною,

это хорошее место – или было хорошим,

но оно хранит до сих пор оттиски наших тел, дыханье нашей любви,

в которой я не сомневалась еще. Вот молоко и мед,

выпей. И если придет отец – не пугайся напрасно:

теперь он лишился рога, у него неважный характер,

                                       но женщину он никогда не обидит.



Я помню, как он вернулся в тот день: огромный, влажный, зеленый,

увидел, как я сижу рядом с гостем, нахмурил брови

и проворчал: «Каллироя, кто это возле тебя?»

Я почувствовала, как под моей рукою

плечи его напряглись, а рука потянулась к ножнам – по счастью, пустым, -

и встала навстречу отцу:

«Это мой гость, - сказала я и поправилась: - Это мой муж.

Его зовут Алкмеон». –

   «Алкмеон-матереубийца?» – отец покачал головой,

но тут уже я рассердилась: «Отец, неужели нельзя

об этом забыть? Неужели тебе обязательно напоминать

даже здесь, где за ним не гонятся эти багровые тени?»

Отец немного смутился – но заметила это лишь я, -

наклонил огромную голову с тускло-зеленым рогом

и проворчал: «Не мне их судить. Но я не люблю этот род –

его отец был пророком и мне предсказал поражение в схватке с Гераклом.

Впрочем, мальчишка тут ни при чем. Хотя я, кажется, слышал,

что он поселился в аркадии, женился там на царевне и счастлив», -

и, серой широкой спиною к нам повернувшись, он влился в серые воды.

Я посмотрела мужу в глаза – и он отвел взгляд,

и я поняла, что отец не ошибся, но ничего не сказала,

только склонилась к нему и прижала плотнее к груди

его лохматую голову... Эта ночь была самой жаркой

из всех, что мы с ним провели, но мое наслаждение было

отравлено, словно горячим ядом холодной змеи:

не за двоих ли меня он ласкает? Но я не спросила, конечно.



Утром он неожиданно поднялся раньше меня,

покинул шалаш, и я, проснувшись, вдруг испугалась,

что он решил вернуться в объятья дальней жены и близких –

   за тусклой и узкой полоской реки – кровавых теней.

Я выбежала на берег. Он сидел на песке,

   бросая круглые камешки в воду, следя за немыми кругами.

Я коснулась плеча его; он, не оборачиваясь,

произнес: «Я туда не вернусь. Останусь здесь навсегда.

Ты не думай – она хорошая – эта аркадская девочка,

Алфесибея. Она меня любит, но не в силах помочь». –

«А ты ее любишь?» – спросила я, играя его волосами,

но не решаясь к себе повернуть лицом; он ответил:

                                                  «Нет. Теперь – нет», -

и больше я не расспрашивала. И отец его не тревожил,

но каждую ночь, а потом каждый день тот же томительный яд

                     жег меня, и что я могла тут поделать?

Он тоже не упоминал с тех пор об Алфесибее,

и почему-то это мне было мучительно. Впрочем, всякое ожидание – мука.

По вечерам

он иногда бродил по песчаному берегу, словно считая шаги,

словно пытаясь измерить свою тюрьму или царство

(что, в общем, одно и то же); когда я его окликала,

Алкмеон отвечал приветливо, но как-то издалека.

Но мы еще оба держались. И темный, густой, тягучий

яд сомненья хотя и лился на чашу весов,

но не мог перевесить другой чаши – с медом нашей любви.

                                                 По крайней мере, моей.



Да, в самом деле, что же ты ничего не ешь?

Не бойся, это хороший мед. И он не заговорен,

я больше не верю в заговоры. Да и не только в них;

не то что тогда. Я бегала к фессалийским колдуньям,

они сводили луну с неба в круглое блюдце

с жемчужно-белой водой, по которой бежали блики,

как золотая сеть, которой можно поймать даже душу, даже любовь,

и распятая вертишейка кричала, и с алтаря

глядела трехликая, темная Госпожа Заклинаний, и черный петух

кровь из горла по капле ронял – и черная эта кровь

потом перемешивалась с лунной белой водой, запечатывалась в сосуд,

тоже белый, как маленькая погребальная урна,

и я несла ее молча на остров, чтобы во сне

обтереть ему лоб, глаза, щеки, грудь и бедра – несла

и боялась, что не застану уже Алкмеона.

                      Но он, как прежде, был там,

и когда я касалась его рукою, омоченной зельем,

его ресницы дрожали и губы смыкались плотнее,

                                    но глаз он не открывал.



Уже начиналась осень. Курлыкали журавли,

словно звали его с собою, на юг, на юг,

так что мне тоже хотелось кричать и сбивать их криком,  бить влет,

чтоб они падали в воду, раздвигая плывущие листья –

красные, желтые, бурые – и оставались здесь.

Он, как прежде, сидел на берегу и как будто не слышал их крика,

следя за плывущим золотом (тоже – на юг, на юг),

и когда я, присев на корточки, смотрела ему в глаза –

бездонные и лиловые глаза пророчьего сына –

мне виделся в них то пурпурный всплеск его давнего преступленья,

желтый, пронзительный крик его матери, то лютое рыжее пламя,

пляшущее, как скоморох, над черной древней стеною,

то синяя, дальняя тень тихой аркадской девушки. И мы оба молчали,

пока я не спросила однажды:

                 «Я, кажется, вспомнила. Ты говоришь,

ее звали Алфесибея?» – Он не удивился вопросу,

только кивнул – и в глазах его дико взметнулась тоска

на какую-то долю мгновения.

           И я испугалась и быстро спросила: «А у нее

не было брата? Мне кажется, звали его Агенором».

Он кивнул, и тоска потухла в глазах и сменилась

равнодушием. Это мне было еще страшней,

и уже со злостью я продолжала: «Когда-то

я с ним была знакома. И он пытался мен соблазнить –

он не рассказывал?» Алкмеон покачал головой равнодушно.

«Дикий аркадец, медведь, но была в нем какая-то сила;

тогда я сама приказала ему уйти, не сказала отцу,

потому что тот убил бы его, как всех моих женихов,

кроме тебя». Он молчал; потом напряженно ответил:

                           «Мне нравится твой отец». –

«А ты ему – не понравился», - почему-то сказала я резко –

и почувствовала, что эта резкость, словно ланцетом хирурга,

вскрыла то, чем набухла душа моя;

   и, не в силах остановиться, я спросила его:

«Алкмеон, ты уверен, что к ней никогда не вернешься?

   Нет, не отвечай мне сразу, подумай». –

«Я не могу вернуться», - коротко он произнес,

отвернувшись к воде. Я сжала его плечо – отпечатались пальцы и ногти:

«Ты клянешься? Ты правда там ничего не оставил?»

Внезапно лицо Алкмеона, как черное око колодца,

         в который упала подбитая птица,

передернулось быстрой гримасой: «Только то ожерелье...

Им мою мать подкупили когда-то отца погубить. Я тогда

с красного влажного горла сорвал эти семь лиловых камней

и унес... и потом преподнес их Алфесибее,

                        как страшный свадебный дар». –

Он нахмурился. Если бы я поняла, если б я замолчала!

Но – не смогла, оттолкнула его: «Это слишком крепкая связь.

Принеси мне его. Теперь жена твоя – я,

и только я имею право на эти камни».

   Словно окаменев, Алкмеон следил за водою,

наконец, вздохнув, поднялся на ноги и промолвил: «Да, ты права.

Я принесу его», - и, не дав мне слова сказать, бросился в стылую воду,

переплыл на тот берег – и прежде чем крик мой умолк,

скрылся в лесу. Кустарник качнулся, сомкнулся,

                                             словно вода, у него за спиною –

и в этот миг, в этот крик я почувствовала, как во мне

шевельнулся ребенок. Я знала, что это – сын.



У тебя когда-нибудь были дети? Впрочем, нет, непохоже.

Ты обиделась? Извини – я не хотела тебе сделать больно;    

                                                              я только себе

боли желаю – давно уже только себе. Извини.

Я дорасскажу – осталось совсем немного.



Дни летели за днями – одинаковые, большие,

словно цепь черных птиц. Я ждала. И, как он, смотрела на воду,

смотрела, как по течению к морю, к морю, на юг

плывут последние листья, как пробегают дожди босиком

по золотому ковру, оставляя следы и все больше

вытаптывая ковер. Наконец, он совсем исчез, наступила зима,

голые ветви под ветром плясали. Я ждала – у огня, у воды,

глотая холодный воздух, не слушая утешений отца, я ждала.

                                             Я знала, что не дождусь.

Кто я такая? Тюремщица, привратница невольного рая,

Этот песок, намытый отцом за несколько лет,

Впитал в себя кровь и гной, яд и ужас его греха,

Но не впитал любви – той, к Алфесибее, к первой.

                                             Он меня не любил,

он только был благодарен – и не за мою любовь,

а за пристанище, за передышку. Он знал, что это всего лишь

передышка, что рано ли, поздно ли – снова бежать

   сквозь леса, сквозь поля, через реки и по болотам,

под пурпурными жалами черных змей своего преступленья

в аркадскую глушь, где ждет девочка, не сумевшая дать

покоя, но заронившая в его дрожащее сердце

   немного любви, и я знала – это дороже покоя.

Только одно терзало меня: зачем я поторопила,

зачем прогнала, не дав ему увидеть ребенка, не намекнув,

что ребенок должен родиться? Он его никогда не увидит,

но все равно я ждала – и наконец дождалась...



Это было февральским утром: на том берегу потока

появилась чья-то фигура – темная и большая, ночная,

и на маленькой лодке переплыла черно-сизую воду.

Это был Агенор. Я смотрела ему в лицо, искала ее черты,

пытаясь понять (точнее, пытаясь заставить себя

поверить, что в этом все дело): чем могли пленить Алкмеона

эти черты? Он тоже смотрел на меня, угрюмый, большой,

раздувая мохнатые ноздри, лаская шершавым взглядом,

и дыхание вырывалось толчками из его открытого рта,

как исторгаемое вино или кровь из пробитой груди.

Он развязал котомку и бросил передо мною на темнеющий снег

пустые разбитые ножны и тонкое ожерелье –

семь фиолетовых полупрозрачных камней, словно семь глаз.

«Вот мой свадебный дар», - сказал он. Я подобрала ожерелье,

поцеловала ножны, потом повернулась к нему и промолвила:

«Что ж, Агенор,

теперь я вдова и свободна. Ступай, позови отца,

договорись с ним о свадьбе и возвращайся снова

в этот шалаш, который помнит еще дыханье твоей неистовой жертвы».

Он засмеялся, подбросил в небо мохнатую шапку, ушел.

Я смотрела на камни, смотрела в глаза Алкмеону, молчала.

Значит, любил и он. Значит, он уже шел обратно,

шел ко мне – и к себе, безгрешному, давнему, легкому,

когда его пронзили мечом – я знала, он не обернулся,

                                             он думал, что это они –

красные тени пылающего преступленья. И ярость двойная,

ревность и месть за обиду сестры, помогли его сокрушить –

его, победителя Фив и себя. И я помогла. И я.

И острее, чем меч, пронзивший тогда Алкмеона,

                                                  острее, чем рог

отцовский, который в эту минуту отомстил за него,

меня пронзило сознанье того, что уже никогда-никогда... –

я не успела понять, что именно «никогда»

и упала. И мне показалось, что мать моего Алкмеона

надо мною склонилась, и рассекла мне чрево,

и вырвала алого внука, и унесла с собою –

                               а может быть, так и было...

Несколько лет назад я услыхала о бедном моем,

                               нерожденном, легенду: что он

за один день возмужал, отомстил за отца и уехал сражаться под Трою –

кажется, Трою? Не помню. В сущности, это неважно.



Вот ожерелье, смотри. Я приказываю: смотри!

Ты узнаешь эти камни? Узнаешь их, сестра моя? Алфесибея,

Я давно поняла: это ты – бродишь по белу свету

и ищешь его убийцу. И нашла, но, пожалуй, уже опоздала –

я не та, что была.

   и ты не та, что была, и время, наверно, иное,

нашего  Алкмеона давно забыли, и даже песен о нем не поют,

а поют о большой войне где-то там, на востоке,

о какой-то Елене, о каком-то Ахилле.

Даже когда прохожий сказитель поведал мне об Оресте,

нас уже не было в этой истории. Нам с тобой остаются

только эти лиловые камни, эти давние очи...

Мы вместе будем смотреть на них, в них.

                     Сейчас я зажгу огонь -

ты ведь останешься, Алфесибея? Останешься, правда?


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/24/05 в 17:53:59
НЕСТОР

Довольно, Ферсит. Я понял тебя. Может быть, ты и прав:

сейчас, когда нас здесь двое, когда все герои-ахейцы

затаились в гулком брюхе коня, прислушиваясь к голосам,

долетающим снаружи, приглядываясь к скользящим

острым лучикам, колющим загорелые лица

и бегающим по доспехам, - а флот со всем нашим войском

стоит на якоре здесь, у Тенедоса, и ждет

сигнала идти на подмогу вождям, на последний штурм -

сегодня судьба Эллады действительно в наших руках, как ни пошло это звучит.



    Я не могу не верить тебе, не верить своим глазам,

не видеть того, что солдаты за десять лет так устали,

что сейчас, на пороге падения уже обреченной Трои,

готовы махнуть рукой на тот десяток монет

и половину пленницы, которые в лучшем случае

достанутся им после грабежа и дележа,

готовы по первому зову бросить все и вернуться к полузабытым домам.

Я могу выкрикнуть этот зов вместе с тобою над нашим злосчастным полчищем -

мне жаль солдат, жаль Приама: мальчишками мы с ним дружили...

Когда я впервые ступил на колкий троянский берег -

еще тогда, с Гераклом, - и когда в прошлый раз

Троя была сожжена (не после десятилетней войны,

а после одного штурма, но на приступ тогда шел Геракл),

мне сразу понравился этот парнишка...



Ведь и моя семья

была перебита Гераклом там, в Мессении, дома,

и он пощадил одного меня, и я стал его другом,

нет, не другом, конечно, но спутником и товарищем,

и присягнул ему, поклявшись его же именем (я первый поклялся им),

и полюбил, как ни странно, больше всех... кроме сына, но об этом не надо.

Это я попросил Геракла не убивать Приама,

дать ему выкупиться из плена по грошовой цене,

стать троянским царем и другом Геракла и Греции...

Так оно и случилось, но у Приама был сын,

которого он любил тоже - больше, чем память Геракла.

   

Нет, от этого не уйти. Я отправился на войну

не из вражды к фригийцам или страха перед Микенами,

а чтоб защитить Антилоха, охранить, уберечь от смерти,

раз уж не уберег от сватовства к Елене.

Он хотел быть со всеми – я не смог ничего тут поделать,

только быть рядом и думать за него,

за Агамемнона и за всю армию – за исключением Одиссея.



Почему я не поддержал тебя в тот раз, в этом году?

Потому что когда Ахилл – кумир моего мальчишки –

и Агамемнон – его командир – ссорились год за годом,

хватаясь за меч и жезл, готовые ради чести

своей из Троянской войны сделать междоусобную –

я не мог не понять, что тогда его не спасти,

что мальчик будет раздавлен этими двумя скалами.

И тогда я вставал между ними,

указывал на Трою, говорил: «Вот ваш враг!» –

и, как ни странно, обычно они меня слушались оба.

Но когда на играх, устроенных на похоронах Патрокла,

я увидел, что в колесничном состязанье Ахилл

подсудил моему Антилоху, а потом поглядел на мальчика

и тот, как собака на свист, пошел за ним – вот тогда

я понял, что все пропало. Он решил стать Патроклом,

и это ему удалось.



Господи, почему все вышло наоборот? Почему он погиб,

защищая меня, никому не нужного старика?

Я думал, он вместе с Ахиллом решил в тот день не сражаться,

но на всякий случай глядел краем глаза: не появился ли

очередной герой в слишком тяжких доспехах Ахилл?

Он вышел на бой в своих латах... Какая была заря,

ты помнишь, Ферсит? Как будто она помогала сыну,

черному великану... Медный высокий шлем

и базальтовое лицо, мрачное и усталое –

он приплыл за славой и смертью, как Ахилл, они были ровней.

Мемнон искал его, и ни гнева, ни страсти

не прочел я в глазах эфиопа, когда тот на меня замахнулся

цельным железным копьем – словно отгонял муху.

И я до сих пор не знаю, как это получилось,

что мальчик встал между нами, чтобы пройти последнее

испытание на Патрокла, одолев сына божьего...

Копье пробило его насквозь, Мемнон поднял мальчика в воздух

и стряхнул, словно рыбу с остроги, на три сажени в сторону –

мои лошади понесли, и я даже не смог их направить

под новый удар...

 

И вот что странно, Ферсит:

когда я увидел, как Мемнон, поверженный, без доспеха

вжался в землю, и по нему Ахилл прогнал колесницу,

я не только не ощутил торжества или радости –

случившегося не изменишь, - но мне было жаль его,

тоже не совершившего своего главного подвига...

Над огромным телом внезапно сгустилась заря, как кровь,

и снова растаяла вместе с ним... И неожиданно

Ахилл, только что рычавший от ярости и упоенья,

Повернулся ко мне и сказал как-то очень просто и грустно:

«Наверное, это последний. Мне тоже пора за ним.

А у тебя был хороший сын, Нестор. Очень хороший».

И только тогда я заплакал...



Но довольно об этом.

Мальчика больше нет, и Ахилл уже тоже погиб,

и Аянт, и все самые лучшие – кроме Филоктета, но он

поклялся не выпустить больше ни единой стрелы,

чтоб не позорить снова того, Гераклова лука.

Те, что сидят в коне – Одиссей, Диомед, Агамемнон –

мне по душе не больше, чем тебе. Я мог бы сейчас

увести с тобой этот флот и – наверное, даже без боя –

стать царем всей Эллады. Я – не великий царь,

но, по крайней мере, одно я подарил бы людям –

мир. Троянской войны вновь ни ты, ни я не начнем,

и Геракл не начал бы.



И все-таки я не сделаю этого. Я дождусь дымного знака

и поведу усталых, злых на меня людей

под Трою и в Трою; я буду смотреть, как город горит,

рушится и становится пеплом, и утешу Гекубу

последним кубком вина, и скажу длинную речь

о великой победе... И разочарованные

скудной добычей солдаты будут меня ненавидеть

не меньше, чем Одиссея или главнокомандующего.

Я ничего не смогу объяснить им, а вождям и не нужно будет

ничего объяснять – они начнут делить власть

над этим выжженным местом и над брошенными домами

родных городов, где их уже, быть может, не ждут –

как тогда, после взятия Фив.



Но тебе, Ферсит, я скажу – ты имеешь на это право,

ты тоже успел застать его... По порядку, сейчас...

После гибели Антилоха мне было душно в шатре,

мне было тошно на шумных от испуга пирах уцелевших вождей,

мне было стыдно сидеть у солдатских костров. Я уходил в холмы

и бродил там, или сидел на берегу ручья,

пытаясь в его журчанье, в шелесте трав и ветвей услышать голос родной...

И однажды – был ясный вечер, и уже умолкали птицы,

и сосны алели меж длинных струн полыхающего заката,

я услышал мальчишеский голос – не Антилохов, нет,

но тоже чем-то знакомый. Из рощи над ручьем

вышел стройный подросток, печальный и гибкий – где-то я его уже видел,

но, кажется, слишком давно, чтобы он мог не измениться...

«Здравствуй, - сказал он, взглянув на меня прозрачно-зеленым взором, -

Где я оказался, дедушка? Что там за город вдали?» –

«Троя», - ответил я, и он радостно улыбнулся:

«Значит, я попал куда надо. Здесь правда идет война?»

Я кивнул, не умея понять его радости при этой вести –

что-то тут было не так: он не был похож на ребят,

грезящих медными шлемами и победными лаврами.

   Этот был не таким,

и слишком знакомым, слишком – передо мною вдруг

возникла морская гладь и занесенные весла,

дальнее солнце, и песня Орфея, и этот веселый парнишка,

дрожащий от нетерпеливого ожиданья отплытья;

я почувствовал снова тот запах соли и досок,

и фессалийских ясеней, и каменной львиной шкуры –

и обиду, горькую боль, что не меня Геракл

берет с собой на Арго...



Но это не мог быть тот мальчик!

«Кто ты? – спросил я. – Откуда?» И он произнес в ответ:

«Я Гилас, друг Геракла. Меня украли русалки,

и только позавчера мне удалось сбежать

из их прозрачного терема. Как здорово снова чувствовать

под ногами сухую землю и видеть солнце так ясно,

не через хрустальную кровлю и золотую сеть ряби,

а близко и жарко!» Я молча смотрел на его лицо,

пытаясь себя убедить: это совсем не Гилас,

а обезумевший от десяти лет войны –

добрый две трети жизни! – пастушок из местной деревни

(с такого все и началось...)

«Мне нужно спешить, - сказал он, и румянец внезапно

поблек на его лице. – Я не могу так долго

находиться теперь на воздухе – кожа успела отвыкнуть

за эти несколько месяцев... Как мне найти Геракла?

Он собирался идти под Трою на обратном пути

Из этой проклятой Колхиды, и раз тут идет война,

Значит, и он должен быть здесь...»



И тут я махнул рукой

на здравый смысл, и время, и разумные объясненья

и заговорил с ним, как с настоящим Гиласом:

«Геракла здесь нет. Он стал богом и тепрь живет на Олимпе –

уже больше сорока лет. Почти никого не осталось

из тех, кто был с ним знаком. Ты не узнаешь меня?

Я Нестор – помнишь, Гилас?» Он молча кивнул, смущенный,

и пяткой провел черту по траве – тоже, видимо, вспомнив,

что мы не любили друг друга. «Значит, уже так давно... –

он недоговорил. – Он и правда стал богом,

настоящим, как мы и думали? Это же здорово, Нестор!

Ведь теперь он, наверное, сможет спуститься с Олимпа,

раздвинуть рукою волны и взять меня с собой,

как здешнего Ганимеда?» –

«Наверное», - кивнул я,

не в силах ему возразить, но не очень уверенный,

что это и впрямь возможно. Паренек передернул плечами:

«Но почему же война все идет? Разве он не взял Трои?» -

«Взял и разрушил, - ответил я. – Город отстроили снова,

с жителей взяли клятву не воевать с Элладой,

но получилось так, что вновь началась война».

Мальчик недоуменно и немного испуганно

поглядел на меня – он не верил своим ушам:

«Они нарушили клятву, которую дали Гераклу?» –

«Да, - сказал я. – Понимаешь...» – «Не хочу понимать! –

крикнул он, - и не буду! И ты не смеешь – ведь даже

если он тогда не был богом, то все-таки был – Гераклом!

Ты же сам, Нестор, сам...» Мальчик замолк, отвернулся,

и только ветер шумел да от лагеря доносился

шум вечерней поверки. И я вспомнил, как на развалинах

родного Пилоса я, младше, чем этот парнишка,

протянул над алтарным огнем руку к той каменной шкуре

в алых отблесках пламени и произнес: «Геракл,

я присягаю тебе и клянусь твоим именем,

что буду другом тебе!..» - и вспомнил, как тот улыбнулся,

словно усталое солнце, и взял мою руку своей

огромной жесткой ладонью...

Мальчик взглянул на меня

опять – умоляюще, с отчаянною надеждой

и страхом услышать «нет»:

«Ты приехал сюда

чтобы их наказать? Ты приехал разрушить Трою!»

Что я мог ответить, Ферсит? Я сказал: «Да, Гилас. Да». –

«Ты разрушишь ее, ведь правда?» – он схватил меня за руку

прохладными влажными пальцами – и, глядя ему в глаза,

зеленые и прозрачные, как протекшие годы,

я повторил: «Да, Гилас. Разрушу. Клянусь Гераклом!»

пальцы его разжались, он побледнел еще больше

и, отступив на шаг, прошептал: «Спасибо тебе.

Значит, он не будет сердиться. Значит, он еще к нам вернется.

До свидания, Нестор. Мне пора. Я буду вас ждать».

И с неуверенною улыбкой он повернулся спиною

к городу и ко мне, заскользив к своему ручью –

и исчез.

Я знаю, ты скажешь, что это действительно был

какой-то подпасок с Иды – с такого, мол, все началось, -

что я выжил из ума и сам это все придумал,

а если и не придумал, то не могу не знать,

что не нам сегодня решать – придет Геракл или нет.

На Олимпе – другое время, а под водою – третье,

и, может быть, ты и прав. Но сейчас над стенами Трои

встанет сигнальный дым, и я поведу солдат

на приступ, чтобы добыть ненужную им победу,

и спасу подлеца Агамемнона, и погублю Приама...

Первая в жизни клятва, которую я давал,

была клятва Гераклу Гераклом, а последняя – эта,

и даже если ты захочешь остановить меня мечом или силой –

я убью тебя, слышишь, Ферсит?

Ты слышишь. Ты понял. Конечно –

ты ведь тоже успел застать его. Какие мы все же старые,

какая тяжкая ноша – слишком долгая жизнь,

и снести ее можно только во имя чего-то, что когда-то выдумал сам...

Что там кричит дозорный? Дым? Дай мне рог, Ферсит!



Примечание: я помню, что по самой общеспринятой версии ко времени падения Трои Ферсит уже был убит Ахиллом после осквернения тела Пенфесилеи. Но тут исхожу из другого варианта о детях Агрия (а есть и третий, кажется...) - как в "Нет великого патрокла, Жив презрительный Терсит".

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 07/25/05 в 16:33:25
Спасибо большое!

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/25/05 в 17:17:09
На здоровье!  :)

Авось еще что наберу - выложу. Но там уже остались или не очень мне самому нравящиеся вещи пристойной длины, или одна махина длины двойной (в нескольких смежных монологах), ее набирать я долго буду...

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/28/05 в 21:55:34
КОРМИЛИЦА

Царь Тесей! прикажи стражнику удалиться –

я должна сказать тебе перед смертью еще несколько слов –

сейчас, когда Федра в гробу, а мальчик еще не схоронен,

но, так же, как и она, не сумеет уже объяснить тебе,

как это произошло:

кроме меня теперь это знают лишь боги,

       но ты не великий Минос, так что послушай рабыню.



Ты никогда не задумывался, кто я такая? Конечно же, нет:

просто кормилица Федры, старуха с постылого Крита,

  без родины, без детей

кроме тех, чужих, кого я вскормила – но это не только Федра,

а и ее сестра. Вспомни лицо Ариадны, Тесей –   слишком долго ты не желал

вспоминать этих черт, этих глаз, этих рук, протягивающих клубок

в безумной – она была так молода! – надежде на благодарность.

Бедная девочка выросла при дворе своего отца,

справедливейшего из царей,

и считала, что все остальные цари – такие же, как Минос,

  только чуть-чуть поплоше,

а ты был молод, строен, красив, ты был на грани гибели –

чем вернее можно очаровать женщину? Только одним – равнодушьем,

но ты его не показал, откровенность оставив для сына,

все-таки не совсем афинянина и лжеца – как ты уже убедился.



Я помню тот день, как сейчас: август, и ветер с моря

едва шевелит листву на пропыленных деревьях и щупает паруса,

и через час или два опустится ночь над громадою Лабиринта,

  и будет опять звездопад,

как всегда в эту пору. Ты и тринадцать прочих

стояли у медных дверей, уже чувствуя кожей и мясом

  клыки и рога Минотавра -

и ты в том числе, не лги: я видела, ты боялся, а значит, был уязвим.

Сейчас нас никто не слышит – ты же помнишь, кем был Минотавр,

чем он был – не рогатым чудовищем, зачатым от быка,
  и не богатырем –

он был вашим собственным страхом, вашим знанием обреченности

если не на погибель от внезапного нападения, то на голодную смерть

в бесконечных скитаниях по гулким костям и жилам,

   по внутренностям Лабиринта –

это он был живым, Тесей, но этого ты не поймешь –

а жизнь Минотавру давал ваш страх. И к тебе подошла Ариадна,

а я стояла с ней рядом. Видит бог, я пыталась отговорить ее,

я-то знала: нельзя доверять иноземцам, и самый жестокий враг –

враг, спасенный тобою же. Но ведь я не только критянка,

я и рабыня, еще ненавидевшая Миноса (да простится мне этот грех!),

я и женщина – мне было тридцать пять, а тебе – семнадцать,

  и ты был свободным, чужим и прекрасным...

Но главное – это то, что сама Ариадна,

любимая моя девочка, хотела тебя спасти, опутана твоим взглядом,

а потом – и твоими словами, лукавой сетью афинской;
и я не сдержала ее,

и мы вручили тебе клубок белой шерсти
 (чтобы видеть нить в темноте)

и меч – ненужный, но все же вселяющий некоторую уверенность.

Ты поблагодарил нас – нет, конечно, только царевну –
шепотом, чтобы никто,

из стражников ли, из спутников, не расслышал тебя,

не разделил вашей тайны –

и шагнул в лабиринт. А мы остались стоять

и ждать твоего возвращения. Уже опустилась ночь,

дважды сменилась стража

у медных дверей – два солдата на бесполезном посту,

они беспечно дремали, потягивая вино – чего им было бояться,

укрытым вздыбленной черной стеной от чиркающих по небу

звезд. Они даже не вскрикнули, когда отворились тяжелые створы

и по четыре афинских мальчишки повисли на каждом из них,

а ты нанес два коротких удара тем самым мечом –

все-таки пригодился и он –

только два удара, не больше.

Ты всегда умел экономить, потому и царишь,

но с каждым годом, я знаю, тебе все трудней отбивать

волны безмерного, жуткого, гибельного для тебя –

и сегодняшняя твоя скорбь ничто перед будущей скорбью,

когда ты все же сломаешься,

когда дашь себе быть свободным.



Но в тот раз ты сумел удержаться – о, мера превыше всего! –

три поцелуя царевне, ни взгляда – ее рабыне,

и в гавань, к афинскому судну, и прочь от проклятого Крита,

прочь от погони Миноса,

прочь от берега, на котором застыла ненужная женщина,

обреченная на погибель,

бессильно глядящая вслед своей исчезающей девочке.

Но и тебе Ариадны хватило на одну ночь –

     о, я знаю ее, и мне нетрудно представить,

какой была эта ночь! да и ты ведь помнишь, не лги.

А наутро, еще не выспавшись, шагая по шаткой палубе,

вглядываясь в горизонт в поисках быстрой погони, ты снова умерил себя:

похищения не простят, как и разоблачения минотавровой тайны

(и ты был умен, ты не стал

разоблачать ее). И вот ты сходишь на берег, неся на руках

крепко спящую Ариадну,

и почти равнодушно глядишь на ее улыбку сквозь сон.

Почему ты тогда не ослеп?



Это все тебе неинтересно, хотя и не очень приятно:

Ведь и свое предательство ты, по-афински двулично, сумел обратить

В величайший почет. Но слушай дальше, Тесей:

Тогда, провожая вас с Крита, я не в последний раз видела Ариадну.

Ага, испугался, царь? Не бойся – тебе я первому рассказываю об этом:

когда ты увидел, что призрак ее не оставляет тебя,

когда убедился, что вовсе не просто отделаться от Миносовой дочери,

от собственных воспоминаний – не о подвиге, о позоре и страсти в ночи –

ты послал своих сватов на Крит, за Федрою.

Этою сделкой с судьбой и с собой

ты надеялся оправдаться. Крит был уже не тот,

великий Минос погиб, кипело смутное время, и претенденты на трон

грызли друг другу горло – и один из них, в эти дни

по случайности занимавший несужденный ему престол,

                                                    не преминул заручиться

поддержкой уже достаточно сильных Афин. Я не любила Федру,

по крайней мере, не так, как сестру ее –

       но не хотела теперь потерять и второй,

и воспоминанье о первой, сквозившее – ты это знаешь –

порой в повороте ее головы, в финикийских длинных глазах,

в случайном жесте руки, протянутой к ломтику хлеба или к цветку.

Мы плыли на северо-запад. Была уже поздняя осень,

и кормчий предвидел бурю,

и решил до ее начала пристать к ближайшему острову.

Им оказался Наксос.

Нет, дослушай, Тесей – теперь ты уже не имеешь права меня не слушать!

На вершине скалы, под темнеющим небом, неподвижно стояла женщина –

ей было всего тридцать пять, я-то знала, но выглядела она

жестко-прекрасной старухой,

напряженно глядящей в море, вглядывающейся в каждый парус –

как твой отец когда-то –

ищущей флаг Миноса или афинский герб на разглаженной ветром ткани –

и я не могла не узнать ее, не могла не позвать,

но она-то меня не видела, потому что ждала не меня –

и поверь, что не Диониса.

«Ариадна!» – крикнула я, но она не могла услышать, зато услыхала Федра

и по моему лицу, слишком знакомому ей, поняла, что я не ошиблась,

приказала: «Молчать!» – одним взглядом отцовским запечатлевая мне губы,

повернулась к кормчему и заявила: «Здесь мы приставать не будем.

Пусть буря – но я спешу к жениху. И он меня тоже ждет,

так что решайте сами,

ослушаться вам безопаснее или бороться со штормом».

Корабельщики знали тебя, Тесей. Они выбрали шторм,

и когда обрушилась мачта, когда соленые волны, перехлестывая борта,

белой пеной кипели у наших ног, насквозь промокшая Федра

подбадривала моряков,

уже не желая теперь от своей добычи отречься –

от тебя, царь Тесей Афинский, победителя Минотавра,

погубителя нашей страны.



Я ни разу за эти пять лет не помянула Федре

о той женщине на скале – и она ни разу. Никто о ней не поминал,

и мне неизвестно, жива ли еще Ариадна.

К счастью, ты за ней не пошлешь,

я знаю, даже если она еще жива, еще любит. Это не по-афински

и не по-царски – разрушить легенду о покровительстве бога,

даже если оно было куплено подлостью.



Мы приплыли сюда, в Афины. С тайной радостью я смотрела,

как мучат тебя при взгляде на Федру воспоминанья – тебе

не удалось их убить,

наоборот; смотрела, как постепенно она

разочаровывается: ты не похож на Миноса, скорее, на ту мелюзгу,

что дралась над трупом Миноса за его навеки уже осиротевший престол.

Твои слишком искусные речи – не для критян;

твоя мудрость в делах государства –

жалкий сколок с Миносовой, но в отличие от него

ты знаешь, что не бессмертен.

И ты зачал себе наследников, и Федра их родила –

не любя и зная, что тот, старший, внебрачный сын

тебе дороже, и свой престол ты можешь оставить ему,

чуть-чуть подправив закон, как это у вас возможно.

И она тебя понимала,

И я понимала, царь – он был не похож на тебя, он был моложе и чище,

Он был в Афинах чужим, как и мы оставались чужими,

хотя и родился здесь.

Может быть, с ним говорила богиня, которую чтил он,

как Зевс говорил с Миносом и не говорил с тобой.

Но ты был слишком уверен в себе, чтоб завидовать мальчику,

ты был слишком царем, чтобы стать – или хотя бы стремиться

стать собеседником бога. Даже в тот единственный раз,

когда ты, говорят, удостоился этой чести себе не по росту,

как слишком длинный наряд –

ты попросил не мужества, не мудрости, не бессмертия,

а три желанья, как нищий, как дурачок из сказки –

и вот теперь ты видишь,

что бог над тобой посмеялся.



Мне было все ясно еще до того, как ты ушел на войну,

вверив жену попечению сына – слишком часто могла я видеть,

как она смотрит в окно, за которым глухая стена, или глядит в очаг,

шевеля губами, как будто читая имя в складках огня,

или ищет на мраморе пола невидимый след освеженной росою ноги,

или задумчиво гладит стрелу, забытую возле ручья, или гадает молча.

Я заранее все понимала – но не мне тебя предупреждать,

критянке, рабыне, ничтожеству - да и зачем мне это?

Ты уехал, оставив их вместе. Он был лучше тебя, ему не была нужна

твоя царица – отнюдь не из страха перед тобою или перед грехом,

а так же, как царство твое, как жалкая слава твоя – слава на сотню лет,

которая через век растворится, как соль в ручье,

уступая место даже не гневу, не ненависти –

твои внуки просто будут стесняться,

слыша, когда случается где-нибудь что-то плохое, стершуюся поговорку:

«Видно, и тут не обошлось без Тесея».

Во всем этом он не нуждался,

и Федра не интересовала его – ведь он не видал Ариадны.

Другое дело – она: взбешенная равнодушьем его,

и собственной страстью, и страхом,

Федра гнала служанок, придворных, телохранителей

с глаз долой – только я оставалась при ней, как воспоминанье о Крите,

и глядела, как она мучается и руки мнет добела, не в силах признаться

даже себе – не то что пасынку! – в этой любви.

Было совсем нетрудно сделать так, чтобы мне она поручила

передать ему это признание –

       уже не такое позорное в чьих-то чужих устах,

тем более, что не верить мне она не умела,

       а я обещала ей найти приворотное зелье.



Ипполит тогда только вернулся с охоты – еще весь пахнущий лесом,

кожей, дымом костра, чистой кровью и отрочьим потом,

глубоко дыша, он стоял перед статуей Артемиды,

сам прекрасный, как статуя,

как – и в этой мысли должна я признаться тебе – когда-то его отец

у дверей Лабиринта, - но ничего не боясь, в отличие от отца.

Несколько долгих минут я любовалась Ипполитом в последний раз –

уже зная, что он – последний, ибо как бы ни поступил

этот несчастный мальчик,

ему не быть уже прежним после того, как он выслушает меня.

Прежде всего я взяла с него клятву молчанья –

он был верен клятвам своим

и даже потом, перед смертью, не выдал меня; затем

я рассказала о Федриной страсти, шепнула о царском престоле,

хотя понимала, что это его не прельстит, понимала, что он ей откажет...

Он отшвырнул меня, грозный и светлый, как сломанную стрелу,

и так же – одним лишь взглядом – отбросил твою супругу

презрительно, холодно, твердо –

и когда этот взгляд коснулся ее, я поняла: судьба ее решена.

Он выбежал прочь, поскакал на коне в лес, чтоб омыться от грязи,

грязи ее дыханья и мыслей и моих проверенных слов,

а я осталась с царицей, чтобы в последний раз ее гнев

принять на себя. Она не произнесла ни слова – будто на миг опять

став такой, какой и должна была быть дочь Миноса.

«Он поклялся молчать...» – прошептала я, но царица лишь усмехнулась

горько и жутко: «Не мне брать милость вместо любви,

и если я знаю сама о позоре – этого мне довольно, чтобы...»

Не договорив,

она махнула рукой, и я ее поняла, и вышла из комнаты прочь,

чтоб написать письмо – ты ведь не знал ее почерка,

она никогда не считала нужным писать тебе –

которое и вложила в уже застывшие руки, а потом поглядела

в последний раз – все сегодня в последний раз! –

на страшное это лицо удавленницы – и опять

узнала в ней ту, другую.

Я поцеловала ее и позвала людей. Потом появился ты.



Дальше рассказывать нечего – я знала, как ты истратишь

третье свое желанье,

когда и ты угадал в ее искаженных чертах преданную тобой,

и за гневом и яростью спрятался от себя же.

Я плакала над ней искренне – можешь не верить мне, царь,

но я любила ее так же, как ненавидела, -

и все же, когда ты велел страже меня убрать,

успела прочесть по лицу твоему, что ты сделаешь дальше,

какую жертву решишь принести над могилой –

нет, не жены, а давнего воспоминанья.

Говорят, он держался достойно – да и не мог иначе,

не умел, как Минос когда-то, хотя он был не Минос,

а просто несчастный мальчишка, очень любивший тебя.



Как я узнала от стражи, по дворцу уже расползлись

странные слухи о том, что напугало его лошадей,

почему они понесли –

робкие слухи, уже набухшие валом морским,

который смоет твою короткую славу, Тесей, и наносное величье,

который смешается с правдой и, теперь уже навсегда,

лишит тебя меры твоей проклятой, которая погубила

Минотавра, но с ним трех женщин, которых любил ты –

или пытался любить –

и сына, которого не был достоин. И все это сделала я,

рабыня, грязь под ногами, беглянка с погибшего Крита,

       растерзанного раздорами, столь выгодными тебе! –

а теперь прикажи казнить меня. Ты этого не поймешь,

но я рада буду погибнуть, потому что не вправе жить

после всего, что сделала; потому что еще немного –

и моя великая месть станет мне не нужна...

Прикажи!

       Что ты делаешь, царь? Ты отсылаешь стражу?

Ты меня отпускаешь?

Убей меня, слышишь, Тесей – убей себе в оправданье,

пусть будет свидетелем меньше

тогда еще, может быть, ты... Не гони меня, царь! Убей!

Ты не хочешь... не хочешь... странно...

Неужели я в чем-то ошиблась?

в чем-то, в ком-то – не знаю... не знаю, что мне делать теперь,

ведь больше я никому не нужна – даже самой себе...

как, впрочем, и ты, Тесей!

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Ципор на 07/28/05 в 22:36:54

Quote:
А наутро, еще не выспавшись, шагая по шаткой палубе,

вглядываясь в горизонт в поисках быстрой погони, ты снова умерил себя:

похищения не простят, как и разоблачения минотавровой тайны

(и ты был умен, ты не стал

разоблачать ее). И вот ты сходишь на берег, неся на руках

крепко спящую Ариадну,

и почти равнодушно глядишь на ее улыбку сквозь сон.

Почему ты тогда не ослеп?


Нелогично, ведь оставление Ариадны на острове не отменяет похищения, и к тому же дает повод обвинять в том, в чем его обвиняет кормилица.

А насчет тайны я не очень поняла. Минотавра не было?


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/28/05 в 23:30:51

on 07/28/05 в 22:36:54, Ципор wrote:
оставление Ариадны на острове не отменяет похищения, и к тому же дает повод обвинять в том, в чем его обвиняет кормилица.
Похищение доказать надо... Свидетелей, кроме кормилицы и своих, по этому варианту нет, а свои - благодарны и будут молчать (мне всегда интересно было, долго ли прожили спутники Тесея на Крит? что-то о них ничего не известно...). А вот если привезти царевну с собою - свидетели все Афины, город болтливый. (Учтем также, что то, что кормилица не верит в Дионисово посещение, еще не означает, что такового не было). Собственно, войны между Афинами и Критом и не получилось толком, Минос бросился в погоню за Дедалом, а не за Тесеем, и плохо кончил - опасно Человеку-Горе сходить со своего места и лично пускаться в море...


Quote:
А насчет тайны я не очень поняла. Минотавра не было?
Не было (или, по крайней мере, не было чудовища...). Его ведь много лет ни один свидетель не видел...

Я этот монолог не очень люблю, у меня была когда-то пьеса про Дедала и Тесея, которая мне нравилась больше - но она здоровая, перенабирать машинопись лень... ужо доберусь до сканера... :)
А пока в добивку - стишок, который когда-то даже напечатать я удосужился в "Знамени":

Проклятие строителю Дедалу,
Проклятие – но и благословенье
Воздвигшему прекрасный и ужасный,
Священный, ненавистный Лабиринт.

Седеющие дети лабиринта,
Мы странствуем по замкнутому кругу
И вспоминаем море и Афины,
Все дальше уходящие от нас:

Как плыли мы на лупоглазом судне,
Как нам отверзли двери Лабиринта,
И каждый возомнил себя Тесеем
И ринулся в витую глубину…

Мы бродим по пронизанным спиралям,
Взыскующие тщетно Минотавра,
Которого ни раз не видали –
И вряд ли доведется увидать:

Ведь Минотавра выдумали люди,
Привыкшие страшиться и молиться,
И если он и есть на самом деле,
То он едва ли думает о нас…

Мы научились чувствовать, где север,
И обходиться без воды и пищи,
И видеть в самых темных закоулках,
И выбирать недолгого царя.

К нам раз в семь лет приходит пополненье –
Афинские мальчишки и девчонки;
Мы учим их бродить по коридорам
И не искать себе пути назад:

Ведь если что-то вечное бывает,
То это наши арки и колонны,
И переходы, и долги, и страсти,
И весь наш каждодневный Лабиринт

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 07/29/05 в 09:41:35
"Все афиняне - лжецы". :-/

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/29/05 в 15:20:59
Да вот почему-то у меня так сложилось, что я к беотийцам всегда лучше относился...  ;)

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 07/29/05 в 16:20:31

on 07/29/05 в 15:20:59, Kell wrote:
Да вот почему-то у меня так сложилось, что я к беотийцам всегда лучше относился...  ;)

А у афинян беотийцы были персонажами анекдотов.  Как чукчи.

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/29/05 в 16:47:45
Вот именно. ;) То-то мы, беотийские свиньи и их сочувствующие, афинян и не жалуем... ;D

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 07/29/05 в 17:44:06

on 07/29/05 в 16:47:45, Kell wrote:
Вот именно. ;) То-то мы, беотийские свиньи и их сочувствующие, афинян и не жалуем... ;D

Вы лучше спартанцев не жалуйте, оно здоровее будет. :)

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 07/29/05 в 18:45:42
Одно другому не мешает... А с ближайшими соседями всегда проблемы... ну, это только Фемистокл утверждал, что "и сосед у меня хороший". Ибо афинянин был! ;)
(Кстати о спартанцах и беотийцах:
Главк Сминфиад из Орхомена был человеком мягкосердечным. Увидевши, как лакедемонянин сечет своего раба, Главк промолвил: "Остановись! побей лучше моего!"
(С) Из схолий к Херсию  ;D  )

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 08/03/05 в 06:51:16
Ну, это, наверное, будет уже предпоследнее...


ГОЛОВНЯ

Ну вот и все, Аталанта. Большая Охота окончена,
щетинистая шкура лежит у ваших ног,
охотники разъезжаются по домам до следующего общего подвига,
и мы с вами сидим у пылающего очага
тоже – в последний раз, наблюдая, как пляшет пламя,
веселое и равнодушное, вечное и бесстрастное,
пробегая проворными рыжими пальцами по усталым поленьям.
Сегодня я сам растопил очаг. На прощанье. Нам нужно расстаться
и уже не придется увидеться: вам – со мною, а мне – ни с кем,
потому что Большая Охота окончена, и мы уже не нужны.
Я благодарен вам всем за то, что вы собрались в нашу глушь,
чтоб избавить чужую страну от накликанной на нее напасти.
Это придумал отец – он до сих пор уверен,
что его оплошность в обряде и измена дедовской вере
навлекли проклятье и кару на Этолию. Что ж, он – царь
и не вправе думать иначе. Но мы-то с вами ведь знаем,
что невозможно чужую беду развести руками
и что боги едва ли сочтут убийство дикого зверя
искуплением нашей, людской вины, не совсем даже понятой нами.
Мы могли бы уже привыкнуть к этим странным меркам Олимпа
и не сомневаться в том, что жертвою за Этолию
должен стать этолиец, а не иноземный герой, забредший на огонек
и поднятый на клыки зверем с медной щетиной.
Этолиец – нет, Аталанта, я не имею в виду
тех двоих чванных болванов, моих бестолковых родичей:
я заколол их совсем не поэтому – просто они
обидели вас, а это было мне больно,
и к тому же, веселые, пьяные, бравые, были так тупо уверены,
что после смерти вепря Этолия не грешна
и больше того – заслуживает сугубого уважения
за организацию подвига. Их простодушная гордость меня полоснула – и тут же
другая боль запустила когти в тело мое,
не позволив мне даже понять, зачем я вонзаю копье
в эти широкие и так обидно здоровые груди.
Другая боль... Я вам хочу рассказать
то, о чем никогда не говорил никому –
и может быть, это хотя бы в какой-то мере
искупит вину мою перед вами.
Не возражайте, не надо –
я должен договорить, покуда не догорели
поленья в пылающем пламени, откуда глядят мне в глаза
горячие и золотые глаза саламандр.... Я видел
человека, который однажды принял взгляд саламандры,
не отведя своего. Он был выжжен весь изнутри,
словно полая статуя, словно дуплистое дерево
и так осторожно ступал по земле, чтобы не потревожить эту гулкую полость...
Но это неважно, и я хочу рассказать о другом.

Мне было только семь лет, когда я заболел впервые
непонятным недугом, запустившим горячие когти
в печень и в мозг мальчишки, еще не умевшего думать,
еще не умевшего отличать алого бреда от яви.
Я лежал на медвежьей лежанке и мерз, обливаясь потом,
дав материнской ладони обхватить мой бессильный кулак
и глядя на отсветы пламени на стропилах и балках,
плясавшие ту же священную, непонятную пляску,
что и сегодня. Перед моими глазами качались
стены чужих городов, хребты невиданных гор,
и мерно двигались весла непостроенного Арго
в густом и багровом море, и незримые великаны
перебрасывались моим мозгом, словно ореховым ядрышком,
в такт материнской песне. Внезапно песня сгустилась
 и заклубилась красным, как капля вина в воде,
и в отблесках очага передо мной поднялись
три огромные женщины с пламенем вместо лиц –
с куделью, с веретеном и с ножницами. По тому,
как матушкина рука дрогнула, я догадался, что и она их видит.
«Мальчик болен», - сказала одна (а может быть, просто подумала),
а другая кивнула: «Но это не страшно. Он сильный,
он вытерпит боль, которая не оставит его до конца,
но он станет больше всех в последних трех поколеньях,
и жизнь его неподвластна будет руке человека
или тех, на Олимпе». Им откликнулась третья,
лязгнув жаркими ножницами: «До конца. Но конец его близок,
и когда догорит головня в очаге – он умрет». Я скосил глаза,
чтобы нащупать глазом ту головню в очаге – и не мог ее не узнать –
а когда опять посмотрел на этих трех великанш, их уже не было.
      В ту же минуту
матушка, руку мою отпустив и плеснув покрывалом, как крыльями,
бросилась к очагу и голой рукою из пламени выхватила головню,
сбила огонь, обняла ее, словно ребенка, и спрятала в кованый черный ларец
(и я запомнил, куда она этот ларец поставила).
Вот почему, когда я смотрю на огонь, Аталанта, –как, например, сейчас, -
мне и жутко и упоительно ожиданье увидеть
три Судьбы, запятнанных отблесками, словно тягучей кровью –
   но больше я их никогда не видал.
Может быть, эта попытка не дать совершиться тому, что должно совершиться,
и есть этолийский грех – нарушение властной воли
тех, кто старше людей и богов. Может быть, и не так –
не случайно ж они явились тогда... Не знаю, не знаю...

Я поправлялся – медленно и не вполне,
но привыкая с каждым днем и с каждой неделей
к этой боли, сжимающей сердце и языком шершавым лижущей мозг –
силы ко мне возвратились, а боль не ушла.
            Мне было четырнадцать лет,
когда, обогнав товарищей на песчаной дороге,
я вбежал в матушкин терем. Ее тогда не было дома – гуляла с сестренкой,
и я оробел, как всегда перед нею, перед запахом этим глухим,
мерцающим, словно сумрак, словно угли под пеплом, безмолвием
и немыми портретами деда и бабки. Время капало с балок
густо и медленно, словно венозная кровь,
и окутывало, словно слоем прозрачной влаги, ларец потайной в изголовье.
За спиной, за дверьми, товарищи подтянулись, толпились, галдели (а здесь было тихо) –
и слушал я время и боль, текущую жгучей отравой по жилам,
когда кто-то из них произнес: «Ну что же с того, что он нас обогнал –
он ведь сын бога Ареса, а может быть, Диониса».
Другой мой товарищ шикнул, они ушли. Я остался. Вошла моя мать,
Большая, как старое дерево – первый взгляд на ларец, второй – на меня.
«Мама, - спросил я, - чей я сын?» Она поняла вопрос,
но спокойно ответила: «Мой», - и этого было довольно.

В одной пограничной стычке (мне было, наверно, шестнадцать)
чье-то копье меня гулко ударило под сосок,
пробило броню и отскочило от тела; с тех пор остальные бойцы
меня ненавидят – и я могу их понять,
они ведь не знают, как жжет меня та старая, вечная боль –
только сестра и матушка (отцу всегда было некогда,
он слишком старался всем доказать, что главный в стране все же он).
Я боролся с болью, как борются со змеей,
Движением мысли или напряжением тела
Разгибая тугие кольца, разжимая жесткие челюсти,
Сдавливая чешуйчатое шершавое горло, заставляя ее уставать –
И краткие эти победы мне были дороже любых ратных или охотничьих подвигов.
Иногда она засыпала, и я становился легким, как огонь или воздух,
глаза различали каждый лист на дереве во дворе,
уши слышали, как прорастает зерно сквозь глухую землю,
ноздри чуяли запах смолы, разогретой солнцем, или соли морской...
Но ненадолго: она пробуждалась, всегда неожиданно и неотвратимо –
стоило глазу наткнуться на кривой оловянный подсвечник,
или узоры случайно упавшей нити,
или зазубрину на клинке, или влажный след на столе
от давно осушенной чашки – и вновь начинался бой,
единственный бой, в котором я не был неуязвим, хотя оставался бессмертен.

Не вздумайте только жалеть меня.
Смотрите, как быстро бегут по поленьям оранжевые саламандры,
смотрите, как делают бурое – черным, а черное – серым.
Я просто хотел объяснить, почему не могу сейчас даже с вами уехать отсюда,
почему другим суждено бросать золотые яблоки под легкие ваши ноги.
Грех – бежать от судьбы, и стыд – из-за этого быть почти что бессмертным
и из муки своей растить ненужную гордость.

Когда во время охоты прянул вепрь на вас (на тебя – теперь уже можно так),
И я ему бросился наперерез, подставив бедро клыку,
а клык, как следовало ожидать, бессильно скользнул по коже,
дешевой была эта доблесть,
и через копье я почувствовал толчки кабаньего сердца,
я понял: кабан – не судьба, а знак. И ты – не судьба, а знак,
знак судьбы, золотой и протяжный сигнал отбоя, -
и его я и слушал, его я только и слышал, когда пронзил тех двоих,
когда, зайдя в комнату матери (она была у отца,
хлопотала о похоронах почетных для братьев), открыл ларец
и взял в ладони тяжелое, как свинец, как судьба, полено –
       и оно на меня посмотрело.

Веселое пламя, почти погребальное пламя звенит в очаге,
как пчелы, чей мед и яд уже смешались со временем...
Отнеси эту шкуру в храм Артемиды – пусть и дальше будет считаться,
что вепрь был карой богини за небреженье обрядом.
Дай мне руку, и помолчим. Нет, прошу тебя, больше ни слова –
я молча жил и молча хочу попрощаться, сказав уже слишком много.
Если бы боги послали тебя, как знак, это было бы слишком жестоко –
к смерти любовью звать. Но это были не боги –
та, доолимпийская Троица... наверное. Я не знаю,
да и не важно – главное, что мне пора.
Что ж, пора!
Теперь ступай. И зайди к сестренке перед дорогой –
ты ей очень понравилась, а она – хорошая девочка
и всегда понимала меня, хотя ей только двенадцать,
а это нелегкое дело – понимать, что такое боль.
Будь счастлива, Аталанта – ты сильней меня, ты сумеешь.
Иди же. Оставь нас с огнем для последнего разговора.
Он уже кроет пеплом красные раскаленные уголья,
Покаянным пеплом моей невольной вины.
Уходи и оставь нас, пожалуйста. И прости – и меня, и огонь.

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем nava на 08/03/05 в 08:53:32
Один из моих любимых мифов, однако...

Заголовок: Филоктет
Прислано пользователем Kell на 08/09/05 в 07:14:46
Эта громадка, наверное, последняя будет...
Филоктет


          Что услышал Неоптолем


Ты постарел, Одиссей. А Ахилл изменился так мало –
впрочем, это, конечно, не он: ведь Ахилла убили. Откуда я знаю? Неважно
для тебя, мальчик – просто ты сам еще слишком многого (не обижайся) не знаешь
и не узнаешь – твоя судьба легче, чем у отца.
Он не хотел идти на войну. За ним, как за мною сегодня, приплыл Одиссей
с Диомедом, твоим двойником, усталым от прошлой войны,
и затрубил в тот рог, который не мог не напомнить Ахиллу о том,
что он – Ахилл. С тобой – по-другому; ведь за тобою послали
как за залогом победы – одним из залогов, не главным, но необходимым,
чтобы достойно окончить то, что когда-нибудь назовут
мифической древностью. Твой отец начал последнее действие, чтоб не дожить до финала,
чтоб не увидеть занавеса и не услышать последнего марша
анапестов судьбы. Ты услышишь их – может быть, даже произнесешь, хотя ты и не разговорчив
именно потому, что не видел начала войны. Для тебя одного Елена,
когда ты встретишь ее в красных отблесках рушащегося величия,
будет усталой и немолодой, сорокалетней накрашенной дамой (и ты удивишься
нам, пошедшим когда-то сражаться во имя ее; и ты будешь гордиться
тем, что отец твой пошел не ради нее – ради друга. Но ты и его
не сможешь понять – у тебя будут женщины, чем-то даже похожие
на нее (насколько дочь Менелая может казаться похожей на Зевсову дочь),
но друзей у тебя не будет. Ни одного. Никогда.
Друзья – не для вашего поколенья; и только один из вас
найдет своего Патрокла, и это будет твой враг. Но не будем о нем. А Елена –
она одна увидит весь пятый акт, с начала и до конца, все время в партере
(так же, как спутник твой нынешний – вечно на сцене; о хоре пока умолчим).
Знаешь, ты мог бы продлить наше время еще на сто поколений,
но не продлишь – не по своей вине, а лишь потому, что мать твоя – не Елена.
Впрочем, сын Ахилла с Еленой – этого быть не могло,
этого не допустили бы – даже не боги, а те, кто сильнее богов,
те, кого ты никогда не поймешь, не узнаешь и даже, скорее всего, не решишься увидеть.
Впрочем, не будем об этом. Тебя ведь послали за мною и луком Геракла?
Кто предсказал, что без нас Трою не взять? Едва ли Калхант,
он для этого глуп. А впрочем, если судьба говорила устами Калханта,
он был этому рад – тому же, чем ты недоволен в душе, чему рад Агамемнон:
значит, для взятия Трои недостаточно сына Ахилла. И это действительно так,
не обижайся. Из всех трех условий победы тебя все равно позабудут последним,
а первым – меня: я этому рад, потому что так надо.
Надо – самое тяжкое слово для смертных, да и для богов:
его так трудно принять, что возникает желанье понять, объяснить, оправдать,
измерить своею скудною мерой. Впрочем, как раз для тебя
это – пока – еще просто: месть слишком незамысловата,
месть иноземцам за гибель отца – вдвойне; это проще, чем даже сражаться за славу,
как твой отец, погибший за будущую Илиаду.
Но твоему поколению выпадет тяжкая и незавидная доля
усложнения мести: сначала твоему двойнику и врагу, а потом и тебе.
Впрочем, и этого ты не поймешь – и в этом-то и заключено твое счастье,
равное, может быть, счастью Геракла: вершить, не понимая свершенья, не зная сомнений
(о страхе я не говорю – его одолеть слишком просто и неинтересно).
Нет, у тебя никогда и ни в чем не будет сомнений, мальчик. Ты неподходящий герой для трагедий.

Как, например, сейчас: лгать мне или не лгать – разве это хоть сколько-то важно
для того, кто не знает (а может быть, и никогда не узнает), зачем
должен я явиться под Трою и сделать единственный выстрел?
Единственный – не потому,
что, сделав два, я стал бы славнее тебя или даже отца твоего, и не потому –
по крайней мере, с твоей точки зренья, - что нужен только один:
просто, когда я был брошен на Лемносе, когда змеиный укус
отнял у Филоктета грядущую славу и дал грядущую мудрость,
я заболел. Как видишь, еще и сейчас хожу с костылем, а тогда вообще только ползал.
В те печальные дни, в тот давний рассвет, когда, очнувшись от жаркого бреда,
я увидел в жемчужной дали, над серым – серым, как небосвод – неприветливым морем
на горизонте последние тени родных парусов и понял, что брошен,
первая мысль (и самая страшная мысль) пронзила меня:
вот теперь, чтобы выжить (тогда я считал, что выжить – это достаточно важно), я должен
бить по птицам и ланям, по кабанам и волкам из того заповедного лука,
из которого я за тридцать лет со смерти Геракла
не выпустил ни стрелы, потому что такая стрела не нашла бы достойной цели.
Знаешь, тогда своих спутников я ненавидел больше всего
не за предательство, а за осквернение лука Геракла моими руками.
Но тогда я был молод – всего лишь вчетверо старше тебя, -
я хотел жить, хотел доказать то ли эллинам, то ли всем людям,
то ли богам, что моя воля к жизни сильнее всего
(к жизни, которую лишь накануне, терзаясь пылающей болью, я так проклинал).
Я стал стрелять. И ни разу, конечно же, не промахнулся,
но никогда не забуду, как первую птицу пронзила стрела в сером небе:
вскрикнув по-человечьи, она внезапно взвилась,
за облаками исчезла, словно летела к Гераклу,
чтобы пожаловаться (так мне показалось) на то,
ради каких пустяков его оружье тревожат –
и оттуда упала, и канула в серое море, с собою стрелу унося.
Ты поймешь, ты должен понять это, мальчик: ведь эти доспехи Ахилла
тоже не даром достались тебе –
хотя только лет через десять узнаешь, какою ценою,
как был хитер Одиссей, добровольно от них отказавшись.
Многие стрелы вот так канули в море.
Другие погибли в ущельях, куда я спуститься не мог.
После, когда я уже ходил с костылем, я пытался найти их – но тщетно:
быть может, они
в змей превратились. Потом еще восемь стрел
я был должен отдать в приношение... как бы тебе их назвать? –
местным богам. И теперь лишь одна у меня и осталась.

Я приеду под Трою с тобою, мой мальчик, и с луком Геракла,
натяну тетиву и выстрелю, и попаду, и убью –
и за этот мой выстрел ты возненавидишь меня, потому что будешь уверен,
что я украл у тебя эту жертву.
Но через несколько лет сам поймешь, почему
я это сделал. Пожалуй, не «почему», а «зачем». Сам поймешь. Я тебе не скажу.
После войны мы расстанемся. Да и под Троей едва ли хоть раз обменяемся словом,
так что воспользуюсь случаем, чтобы сказать тебе то, что я должен сказать:
не сомневайся, мой мальчик. Не порть для потомков свой образ.
Ты за всю жизнь не совершишь ни единой ошибки (за это тебя и невзлюбят) –
только однажды ты очень захочешь ее совершить, но не сможешь: поправят.
Тут-то тебе и конец. И не только тебе – всей эпохе,
Времени нашему. Все. Дай мне костыль, и идем.

Что услышал Одиссей

Ты постарел, Одиссей. Даже странно – я думал, такого, как ты,
может состарить лишь ожиданье.
Конечно, уже десять лет ты ждешь – не падения Трои,
а возвращенья домой, к сыну, к жене; ведь скитальцы вроде тебя
больше всего ценят родину, дом и кров; может быть, только двое
так не хотели идти на войну: ты и тот мальчик, который первым погиб
вместо тебя. И все-таки ждать возвращения вместе с другими
(теперь-то война уже всем надоела, кроме юнцов вроде этого твоего
спутника, апаптированного Ахилла, не знающего, как и зачем он погибнет)
легче, чем одному – а еще десять лет тебе ждать одному.
Впрочем, в отличие от Неоптолема, с тобой я могу говорить
не об одном тебе да Ахилле – ты любишь играть с людьми и богами,
тебе интересны другие. Мне тоже, но по-иному:
я умею быть благодарным, в том числе и тебе,
и остальным, кто бросил меня здесь когда-то стрелять из Гераклова лука
птиц и оленей; думаю, ты и подговорил их так сделать –
быть единственным лучником с настоящим оружием все же приятно,
а мой лук был славней твоего. И будет славнее, но не огорчайся:
славе такой не завидуют. Ты застрелишь десятки,
я – одного; но ты убивал и убьешь лишь людей, я – всю нашу эпоху
и потому-то Гомер не захочет писать обо мне.

Знаешь, почти что два года я думал, что остров необитаем
(я говорю про людей). Целый год я здесь прожил один,
без человеческих лиц – только скалы, и море, и птицы. И змеи.
После причалил корабль – на нем плыл высокий старик,
мрачный, прямой, как маяк, в котором чудовищной бурей
погасило огонь – и он разводил его снова, но это уже было пламя
ненависти, а не любви. Кажется, бурей был ты,
ты погубил его сына, терзаясь тоскою по дому и мучась сознаньем,
что твоя хитрость, уменье играть другими, твое подражанье богам
вдруг оказались слабее того, что в тебе – человечье.
Этот старик ненавидел тебя, ненавидел людей и считал, что и я ненавижу
Тех, кто бросил и предал меня. Он кричал: «Поедем со мною,
Женщины любят несчастных, и мы отомстим, и ты станешь
Агамемноном тыла, ты станешь царем всей Эллады!»
Что я мог возразить? Только лишь покачать головою
и сказать: «Не хочу; я предан, но я не предатель».
Он вздохнул: «Что ж, прощай. Ты свободней меня.
Надеюсь, что нам не придется
встретиться больше». Потом он уплыл, и я снова остался один.

Через два года меня разыскала старуха – она собирала здесь хворост
для алтаря и узнала мой лук. Она помнит Геракла,
помнит Ясона, который любил ее здесь почти месяц,
помнит поход семерых против Фив и другое, что, может быть, много важнее.
Я проснулся от взгляда ее; она долго молчала,
даже не слушая слов, что кричал я (язык мой с отвычки еще спотыкался),
произнесла: «Ты похож на ребенка – его я кормила когда-то в Немее,
там его тоже змея укусила... Он умер и стал – больше бога.
Думаю, ты с ним увидишься».
Мне было трудно понять ее – просто был счастлив, что уже не один.
«Ты никогда не один, - покачала она головою, -
и никогда не будешь один. Никогда и нигде. Очень скоро
и тебя позовут так, что ты это услышишь». Она не ошиблась, но это
не для тебя, Одиссей. Ты с рождения был слишком взрослым,
чтобы услышать наш зов, и слишком верил в себя,
слишком был собою самим –
не землею, не ветром, не морем, не птицею и не змеей;
таким ты и будешь, и в этом величье твое и несчастье.
Ты не Ахилл, ты умеешь и любишь обманывать смерть,
но никогда не поймешь ее, не избежишь ее страха,
не сможешь стать другом и жизни, и смерти
одновременно, и в том ни вины твоей нет, ни беды –
лишь судьба твоя: быть человеком.

Нет, не перебивай: я вижу, ты смотришь на лук. Не беспокойся,
Не думай, что я хочу заговорить тебе зубы,
отвлечь на тебя самого, обмануть, помешать
выполнить то, зачем ты прибыл сюда. Как занятно:
трое начали эту войну, и один из них нынче ко мне присылает второго,
чтобы я пришел и убил третьего.
Так суждено, так оно и случится,
но не спеши, Одиссей: нетерпенье тебе не к лицу, ты же знаешь.

Кстати, о нетерпении: недавно тут побывал
Витязь с дальнего Юга, огромный, грозный и мудрый,
Черный Сын Алой Матери, черный Ахиллов двойник по дороге под Трою.
Странным казалось его появление здесь – как будто скала сошла с места
и поплыла по волнам, чтобы найти свою песню.
«Что тебя манит под Трою? – спросил я. – Елена? Победа?» –
«Нет, спокойно ответил он. – Мне суждено там погибнуть.
Я тороплюсь: мне сказали, что скоро Ахилла убьют».
Он был прав – и успел стать последним, кого тот сразил.

Но, конечно, ты не такой –
ты все успеешь как раз если не будешь спешить,
и многие захотели бы с тобой обменяться судьбою, если бы знали свою –
но они не хотят ее знать, они боятся прислушаться
к пению птиц, понять смысл стрекотанья цикад в жаркий день на краю поля боя,
увидеть, куда направляет их тень крыла промелькнувшей чайки,
отраженье весла в воде. Да и те, кто решился узнать
или случайно узнал – как случайно можно в лесу набрести на тропу
с собственными следами, хотя ты здесь и не проходил –
никогда и ни с кем не сумеют ни тропой обменяться, ни знаньем о ней.
Две недели назад
здесь побывала царица – та, с чьих слез началась война,
высокая и прямая, как мачта под пурпурным парусом, источенная древоточцем.
Кое-что она знала – как будто нечаянным словом
задела за дверцу шкафа, проходя по жуткому дому под безглавыми львами:
дверца, скрипнув, качнулась,
выпал свиток, и развернулся у ног, и она не смогла не прочесть.
«Им нужен твой лук, - сказала она, - и им нужен ты, Филоктет:
я, сестра Елены Троянской – ты-то должен помнить ее – тайно от обеих сторон
пришла, чтобы встать перед тобой на колени,
чтобы дать тебе все, что захочешь,
чтоб умолить: не отдавай им лук! Не кончай войны!
Я не хочу бояться сына – я не хочу
ненавидеть дочь – я люблю их – я не хочу убивать
мужа, которого ненавижу, но знаю: должна. Не сейчас, Филоктет, не сейчас!
Подари мне хотя бы год – или два: вдруг я сумею простить его?
Вдруг он будет убит на войне шальною стрелою? Вдруг...» –
«Не сможешь, - сказал я. – Не будет». Она прикрыла глаза,
встала, закусила губу и глухо промолвила:
«Тогда отдай им лук поскорей – я сама отвезу тебя к Трое.
Я не могу больше ждать». –
«Сможешь», - ответил я
и – сам не знаю, как это получилось – погладил ее по кудрям.
Она отшатнулась – вспыхнула – побледнела – смолчала – ушла;
парус исчез вдали – как когда-то те паруса.

Она достойна сестры – тоже сумела принять
(хотя и не так легко) каменное это «надо». Оно и раздавит ее.
Я сел вот здесь, у пещеры. Небеса налились синевой, потом покраснели, потом
ночь прошила их звездами, и я понял: теперь уже скоро.
Еще десять, пятнадцать лет – и кончится наше время.
Мы выживем, одиссей. Мы увидим, как это будет. Я вижу – уже сейчас.
Дай мне костыль, и идем.

Что услышал сам Филоктет

Ты постарел, одиссей. А юность Ахилла воскресла
в сыне Ахилла – странный закон этого странного мира:
возрождается лишь простое и лишь еще более упрощенным –
твой сын не будет таким, как ты, и когда через десять лет
кто-то из бывших твоих товарищей – Менелай или Нестор, или даже ты сам –
внезапно встретится с ним, едва ли поймет по лицу, по глазам, по речам,
что это – сын одиссея... может быть, к счастью. И даже
может быть – к твоему: ты из той половины людей,
кто тяготится тягой своей к продолжению рода,
зная, что дети толкнут их на смерть или несут в себе смерть
собственной вашей неповторимости. Мне легко говорить,
понимаю: ведь я бездетен и останусь бездетным.
Но я плачу за это стократной ценою: мудрый яд той змеи
дал мне видеть их судьбы – людей, их детей, их внуков и дальних потомков –
словно свою судьбу,
танцующую саламандрой под мельничным колесом вечности.

Кажется, вам объяснили, что я ненароком ступил
на заповедные земли лемносской нимфы, а там обитала змея.
Я понимаю – местные не могли сказать вам иного; и я уже местный,
и даже если открою вам, что это была не нимфа,
и змея та была не сторожем – вербовщиком, глашатаем с приглашеньем –
вы не расслышите, вы не поймете. Я по глазам читаю:
вы видите перед собою калеку, которого предали десятилетье назад,
не ожидая, что добрая воля его вдруг окажется так же нужна вам,
как и сам лук Геракла – что эта добрая воля и есть его тетива.
Старший из вас хочет меня обмануть, оплести (даже не ради победы
греков под Троей, а ради собственной надо всеми,
кого коснется его раздвоенный язык);
младший – ему-то мое участие горше, хоть он пока и не знает,
что мой выстрел его приведет к неудачному подвигу –
подвигу выше отцовских –
хочет меня убедить своей чистотою и славой Ахиллова имени.
Что ж, пусть каждый считает, что это ему удалось, пусть взваливает на себя
Тяжкий пурпур победы – но я-то знаю, что он не ваш и не мой,
Знаю и большее: что на земле вообще не бывает побед
(как, впрочем и поражений) –
Даже побед над собою, какую когда-нибудь мне припишут ваши потомки.

Среди тех, к кому меня привела змея,
среди подземных вершителей вечных законов Вселенной
нет победителей и побежденных – хотя многих из нас причисляли
к тем и другим. Слепой разгадчик чужих ненужных загадок
и дева крылатая, что позвала его к нам со скалы
(двадцать лет он искал разгадку своей разгадке);
пророк, предсказавший гибель себе и тоже землей поглощенный –
он и воздвиг здесь когда-то алтарь
тем, к кому ему самому предстояло присоединиться,
дав им тайное имя кабиров, -
и младенец, вдвойне упоенный ядом и молоком и упокоенный словом пророка,
и земляк его, Каменный Лев, и победитель Льва,
для которого я отодвинул когда-то засов
нам обоим сужденных ворот – огненных и ядовитых
врат познания и приятья всего, что было и будет, -
и десятки других, о которых не сложат легенд и быстро забудут были:
все они победители, все – побежденные, все – ни те, ни другие,
ибо познали цену того, что зовут победой.

Звон тетивы, и стрелок, пораженный стрелою,
и деревянное чудище, гудящее медным нутром,
и блик пожара на шлеме, и руки на алтаре,
искромсанные мечом, который им не удалось отклонить,
маяк, манящий на смерть, и кровь на полу купальни,
остывающая быстрее, чем в бронзовой ванне вода,
и длинные песни сирен, как поющие змеи,
оплетающие истерзанный собственной хитростью мозг
(звуки, которые слышавший обречен вспоминать всю жизнь,
чтоб никогда не суметь повторить, узнавая их ежеминутно
в свисте ветра, блеяньи стад и звоне пробитых доспехов) –
и последний самоубийственный долг перед медным кумиром,
когда те руки, иссеченные в давно сгинувшей Трое
твоим захмелевшим клинком, разорвут тебя на куски,
и длинные строки Гомера
(он, может быть, тоже придет к нам, но это случится потом) –
все это великое Дело, это Большая Игра
мира с самим собой, и выиграть в нее невозможно,
но если нам повезет –
нам, игральным костям, трещащим в стакане Вечности, -
мы сможем понять, почему мы выпали именно так.

Но вы не слышите этих моих бесполезных слов,
не видите тщетных сполохов моих бесстрастных видений –
ваши глаза приковал к себе лук, словно следующее поле,
на которое сдвинутся фишки в короткой вашей игре.
Белые пальцы твои, Одиссей, невольно сгибаются, словно
чувствуют тетиву, которую им не натянуть никогда;
серые очи Неоптолема ищут призрак отца
в скрещеньи вечерних ветвей, в предутреннем шорохе трав,
в дальней рыбачьей песне и в блеске закатных лучей
на рукояти меча и на моем плече –
призрак отца, зовущий к отмщенью, тема на тысячи лет.

Я поеду с вами под Трою, хотя мне было бы проще
выстрелить прямо отсюда – стрела бы нашла свою цель;
я пройду по пылающим улицам, где огонь осушает кровь
и вдоль тротуаров текут ручейки серебра и бронзы;
я подниму фиолетовый парус на старой своей ладье,
который последним тогда скрылся за горизонтом, уходя без меня под Трою –
и поплыву на запад, на Запад, по серо-зеленым волнам,
чтобы в конце концов ступить на теплую землю
и повесить на стену нерукотворного храма
этот усталый лук.
И разметанные ненастьем спутники давних походов,
волей ветров занесенные на западный полуостров,
будут считать, что я не желаю с ними встречаться,
потому что таю обиду.
А еще через годы, через десятилетья,
может быть, через века – искатель древнего знанья
или просто грабители разроют мою могилу и увидят: она пуста.
А потом меня позабудут,
даже имя мое (я и сам позабуду его), и все, что останется миру
от Филоктета – след стрелы в синеве
и траектория кости, вылетающей из стакана,
чтобы лечь и вместе с другими предсказать короткий отрезок пути
этого старого, вечного и бесцельного мира.

Ваши гребцы устали нас ждать; уже темнеет; пора.
Вместе со мною проститесь с этим островом, где судьба
пробивается из земли, как журчащий холодный ручей.
             Ты забудешь его, Неоптолем; а ты, Одиссей, слишком часто
будешь  его узнавать в других островах.
Последний из них будет зваться Итакой.
Дай мне костыль и идем.

Что услышал лук Геракла

Это произошло на десятом году моего благого и тягостного изгнанья,
унижения и очищения перед высокою службой Судьбе
и возвращением к истинному Господину.
День весенний и теплый был в то же время влажен и свеж,
зыбким паром дышали ущелья; над морем клубился туман,
обнимая заметную лишь по его же сгущенью одинокую мачту.
Мой молодой господин
вышел со мной из пещеры, опершись на костыль –
уже привычная боль, цена призванья его, кружила по ране,
как змея по гнезду своему. И из тумана шагнули навстречу
два его соплеменника – старший, усталый и мудрый
тою земною, самолюбивою мудростью, которой не знал никогда Филоктет,
как не знал и Геракл (и эта-то схожесть
и привела одного когда-то к костру другого) и младший –
рослый мальчик, прямой, как стрела с неотравленным жалом,
и широко открытые серые очи его
шарили по туману в поисках славы и мести, как всюду
(откуда ему было знать,
что на острове нашем не бывает ни славы, ни мести).
Мой господин их узнал и остановился; потом опустился на камень
и посмотрел долгим взором – им показалось, на них, -
гладя коричневым пальцем с толстой ракушкою серого ногтя мои тугие рога.
И все трое молчали; вокруг было очень тихо,
только пенье неведомых птиц и далекие звуки свирели
невидимого пастуха, и влажная ласка тумана им омывала ступни.

Все трое молчали, все трое, казалось, слушали чьи-то слова –
то ли слова моего господина, то ли свои же мысли,
то ли веление Тех, кто призвал их сюда. Очень долго
это молчанье кружило меж ними; умолкла пастушья свирель
и разомкнулся туман, открывая лиловое судно
и пропуская к нам чуть приглушенную грустную песню гребцов.
Небо неспешно темнело, как тяжкая гроздь винограда,
и наконец молодой господин мой вздохнул и к кому-то из них обратился:
«Дай мне костыль и идем».
Молодой ему подал костыль, и втроем они стали спускаться к заливу,
и между ними в усталой руке Филоктета плыл Я,
плыл навстречу последнему выстрелу
и – наконец-то! - покою.


Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 02/17/06 в 18:47:29
В качестве приложения:

Крутись, клубок, крутись! Наматывайся, нить!
Следи за ней, заплаканная пряха.
Ведь каждый обречен кого-то пережить.
Нетороплива жизнь, как черепаха.

Нескоро прозвенит Гермесова струна,
Сомнительна грядущая награда;
А жизнь еще длинна, беззвучна и скучна –
Прими, терпи: наверное, так надо.

Крутись, клубок, крутись, и пеленай весну,
И различить не дай в минувшем мраке
Как с белого коня в зеленую волну
Сын падает, клубящийся, как факел…

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Antrekot на 09/22/07 в 16:37:19
Перечитав.  Все-таки очень хорошо.

С уважением,
Антрекот

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем Kell на 09/23/07 в 01:56:40
Спасибо. Мне вот тоже нравится. :)

Заголовок: Re: Возвращение Телегона
Прислано пользователем passer-by на 11/04/08 в 14:04:47
Вот ведь как бывает! Прочитала снова всё это спустя где-то года полтора. И появились какие-то новые звучания. Странно.

"Мы научились чувствовать, где север,  
И обходиться без воды и пищи,  
И видеть в самых темных закоулках,  
И выбирать недолгого царя.  

К нам раз в семь лет приходит пополненье –  
Афинские мальчишки и девчонки;  
Мы учим их бродить по коридорам  
И не искать себе пути назад:  

Ведь если что-то вечное бывает,  
То это наши арки и колонны,  
И переходы, и долги, и страсти,  
И весь наш каждодневный Лабиринт".

А если ещё через 2 года почитать? Появятся новые аккорды?
Спасибо, Kell!



Удел Могултая
YaBB © 2000-2001,
Xnull. All Rights Reserved.