Сайт Архив WWW-Dosk
Удел МогултаяДобро пожаловать, Гость. Пожалуйста, выберите:
Вход || Регистрация.
06/26/24 в 08:27:22

Главная » Новое » Помощь » Поиск » Участники » Вход
Удел Могултая « Рассказы Либертарного Дракона »


   Удел Могултая
   Бель-летр
   Прочие авторские тексты
   Рассказы Либертарного Дракона
« Предыдущая тема | Следующая тема »
Страниц: 1  Ответить » Уведомлять » Послать тему » Печатать
   Автор  Тема: Рассказы Либертарного Дракона  (Прочитано 2529 раз)
Guest is IGNORING messages from: .
R2R
Administrator
*****


STMS

45196474 45196474    
Просмотреть Профиль » email

Сообщений: 5667
Рассказы Либертарного Дракона
« В: 04/08/04 в 01:28:47 »
Цитировать » Править

Рассказ с разрешения автора побран в его дневнике:
http://www.diary.ru/~libdragon/?s=
 
======================================
ХАЧИК
 
Только сейчас вспомнилось, что первое апреля 85-го года я и некоторые дожившие до последнего времени приятели - армейские сослуживцы мои - привыкли отмечать как День Премногоблагодарения. Еле живых по окончанию "учебки" в городе Луга Ленинградской области, отправили нас на самолёте в Калининград, который местные жители до сих пор именуют ласково "Кёниг" - для продолжения срочной службы. На родине Иммануила Канта мы прослужили безумный год, на протяжении которого я значительно обогатил свои знания в области армейских уставов, а также отношений между людьми, поставленных незнамо за какие грехи в условия, приближённые к концлагерным.
Неизменность вынужденного общежития сотен здоровых парней, в одночасье оторванных от дома, жён и подруг, несмотря на изнурительную муштру и каторжные физические работы, вызывала временами к жизни неожиданные взрывы эмоций, носивших, по преимуществу, достаточно агрессивный характер. Хомо сапиенс с высшим образованием в таких условиях, несмотря имеющуюся в загашниках подсознания латынь и очки с треснувшей дужкой на морде, в течение полугода превращался в бритого налысо питекантропа, основной смысл жизни которого умещался в кратчайшей фразе:
-Пожрать, блядь, и бабу бы.
Об этом предмете рядовые и младший командный состав Батареи управления и артиллерийской разведки воинской части, распологавшейся на Артиллерийской улице, готовы были говорить часами. Когда три эшелона протухших ещё при маршале Будённом снарядов бывали разгружены вручную, а мебель начальника части, психованного полковника Кучиева по кличке "Шашка", перевезена силами рядового состава на новую квартиру и вручную поднята на 9-й этаж, собрана и установлена, трясущиеся руки и ноги армейских грузчиков, казалось бы, не располагали к теме продолжения рода. Тем не менее, природа, сиречь естественный, неутолённый голод молодых парней,разучившихся говорить членораздельно, брали своё. Неудовлетворённость, многократно усиливавшаяся общим жизненным дискомфортом, вызывали к жизни удивительные феномены. Ефрейтор Наливайко, водитель машины, принадлежавшей армейскому лазарету, умудрился, пользуясь относительной свободой передвижения, приволочь на рабочий пост, из города, под сиденьем своего ГАЗика, малолетнюю проститутку Веру, которой пользовался две ночи подряд в палате для тяжелобольных. Днём Вера пряталась на чердаке. Чердаки в армейских казармах, задуманных при ещё при нацистах как конюшни для армейских лошадей - были необычайно вместительны. На третью ночь тяжелобольные, обозлённые непрекращающимися стонами, перемежаемыми смехом, доносившимися из незакрытого кабинета главврача, где ефрейтор справлял свои незаурядные мужские нужды, написали донос начальнику штаба части, молодцеватому подполковнику Старченко. Подполковник явился в лазарет, развалился в кресле кабинета начмедчасти, - и вызвал ефрейтора; наорал на него, велел вызвать с чердака Веру - и наорал на неё; потом похлопал ефрейтора по плечу, невразумительно обозвав орлом, и отпустил его на все четыре стороны. При этом он задержал на некоторое время Веру, поимев её в своём кабинете в извращённой форме, - так, про крайней мере, говорили тяжелобольные воины, со страстью припавшие пылавшими ушами к двери кабинета главврача.
Что бы ни случалось за время службы - солдаты, сержанты и младшие офицеры не оставляли эту тему в покое никогда. Собственно, в ходу были и другие темы для общения - например, скорая демобилизация, возможная смерть престарелого маршала Устинова, предположительно принёсшая бы, потенциально, некоторые послабления в армейских буднях, - или возможность выпить на халяву; но все эти темы затмевались темой главною - вечной темой продолжения рода - хотя к продолжению рода как таковому обсуждаемое не имело ровным счётом никакого отношения.
Тяжёлая злоба, вызванная к жизни законно прерванным на два года общением с противоположным полом, вырывалась на волю в причудливых формах. Интеллигентнейшие люди, и не помышлявшие на гражданке о упоминании национального происхождения друг друга, и даже не придавашие никакого значения оному, начинали вдруг группироваться вокруг своего рода землячеств, обусловленных общностью происхождения или - в ряде случаев - общностью места жительства. Внезапно выяснялось, что рядовой Петров и младший сержант Аметшаев - оба из Казани - относятся к разным расам, издавни ненавидящим друг друга тяжкой, заскорузлой ненавистью; что водитель бронетранспортёра латыш Муриньш, добродушнейший, спокойнейший парень, оказывается, люто ненавидит своего соседа по Юрмале Серёгу, которого с недавних пор именует не иначе как оккупант. Что Ян Малиновский из Вильнюса готов перерезать горло студенту Паше Перегонцеву на том основании, что тот родом из Москвы. Младший сержант Бобруйко из Гомеля избивал физически не периспособленного рядового Улицына из Ленинграда за отчество "Иосифович", и я влезал между ними, матерясь, стараясь разнять, - и при этом счастливый, что признаки расы на лице у меня не столь ярко выражены, как можно было бы подумать.
Единственную иллюзию общения счастливых народов Союза республик свободных можно было наблюдать лишь два-три раза в год, когда в подвале армейской столовой, в катакомбах, вырытых при немцах, повар прапорщик С.Клименко устраивал повальную пьянку для "дедов". Тогда места находились для всех - и для Аметшаева, и для Улицына, и для горячего Джапаридзе, изнасиловавшего караульную собаку Мишку и со дня на день ожидавшего демобилизации по психическим мотивам - по окончании медэкспертизы. Тогда водка и техспирт текли рекой, представители семьи народов косели на глазах, произносились бессвязные тосты за погибель СССР; выяснялось, что все присутствующие, включая членов партии, ненавидят коммунистов, что счастливейшим днём будет не день демобилизации, а день Развала Союза. Именно тогда я, взбудораженный выпивкой, начинал орать "Хаву нагилу", и пятьдесят прокуренных армейских глоток, включая глотки законченных антисемитов, подпевали мне со всем жаром, на который только были способны - и, казалось, все преграды между нами, возникшие исключительно по недоразумению, наконец преодалены. Стены подпольных катакомб, сооружённых немцами накануне падения Кёнигсберга, тряслись от сионистских мелодий, и внук бендеровца Саня Довбыш с улыбкой на плохо выбритом лице под каской спал на плече москаля Паши.  
Именно в это потайное место я приводил два раза свою жену Иру, украдкой приезжавшую ко мне в армию дважды за два эти года, и спал с ней на разостланной горе шинелей, как царский дар вручённой мне товарищами по несчастью. И юдофоб Бобруйко, пожертвовавший, в числе прочих, свою шинель на святое дело, отдувался в общем строю наутро за её отсутствие, и с лица его не сходила блаженная улыбка - он представлял, как через несколько часов, одев её, он будет вдыхать запах женщины, спавшей на ней. И,пока он отдувался, мы спали на его шинели - в катакомбах, - немытый три месяца я, и Ирка, успевшая до визита вымыться в городской бане и через полчаса после этого перелезавшая через плохо сложенную стену, ведущую в воинскую часть, под дикий вопль часового Арутюняна - "стой, стрелять буду!" Он не выстрелил, Арутюнян, он знал, кто лезет через стену, но он был обязан вопить - и он вопил.
А наутро все - Бобруйко, Муриньш, Перегонцев, Малиновский, Аметшаев и другие - люди со всех концов Необъятной Родины моей, собранные чужим равнодушным военным гением в один нечеловеческий бордель, где сперма пахла порохом и застарелой грязью, где дрочили еженощно, в карауле, на общественных работах и даже на лекциях по политподготовке - все эти люди встречали меня на поверке, как героя, как Егорова и Кантарию в одном лице, и хлопали по плечам, и спрашивали вполголоса: "Ну как? Как было?" - и я отмалчивался, улыбаясь смущённо, но счастливо. А Ирка тем временем уезжала на поезде обратно в волшебный город Ленинград, невольная, как все мы, но всё-таки немного более свободная - и, как смел я надеяться, немного счастливая, как и я.
И, казалось, что иллюзия этого полового армейского братства вечна, неподвижна, словно солнце в зените, и что после всего не будет больше разговоров и выяснений отношений на почве фамильно-отеческого происхождения. И как же я был ошарашен тридцатым апрелем приснопамятного 85-го года, когда нас подняли по боевой тревоге и повезли на прохудившихся КАМАЗах за сорок километров на полигон Люблино, к бывшей даче Геринга, где резались насмерть три сотни армян и азербайджанцев, до которых дошли странные слухи о происходившем - то ли в Баку, то ли в Ереване. И мы сидели, обмирая, в плащ-палатках, в касках, с автоматами в положении "под ружьё", в кузове старого армейского грузовика с расшатанными стенками. Нас выгрузили у колючей проволоки, под лай сторожевых псов, и велели залечь - и лежать - сутки, двое, трое, четверо суток, - до тех пор. пока ЧЁРНЫЕ не разберутся свои со своими, пока не стихнет страшный протяжный вой над полигоном. Армян там, по слухам, было 37 человек,а азербайджанцев - втрое больше, и оружия стрелкового не было у них, так как были они всего лишь молодыми солдатами, призванными в армию совсем недавно - и, как объяснил нам полупьяный прапорщик Миронов,родом с Таганрога, - не получавшими хлеба две недели по недоразумению, по недоезду армейской кухни, и оттого - взбунтовавшимися. И было нам приказано - остановить их, черножопых, если попрут через колючку, и стрелять в упор, если колючка не остановит.Но, сказал со знанием дела прапорщик Миронов, надеюсь я, что перережут и переебут они там друг друга сами, ножами, камнями, зубами и чем им угодно, и до вас очередь не дойдёт. Но если дойдёт,то - стрелять в упор, и чем меньше останется, тем меньше позора будет на армию нашу сраную, а в столице - разберутся. А почему они режутся, товарищ прапорщик, спросил рядовой Самвел Астватуров, у которого зуб на зуб не попадал, но который лежал со всеми нами с Калашниковым, повернув жопу к прапорщику Миронову. И сказал Прапорщик великую истину - потому что бабы не было у кажного из них вовремя, и потому как хлеба не хватало. А, сынок, когда хлеба и бабы нету, то вспоминают люди о том, кто они и откуда - вот, типа, как эти вот вспомнили. Немедля вспоминают.
И залегли мы в дождь, в касках и плащ-палатках, с изготовленными к стрельбе Калашниковыми, 1 апреля 1985-го года от Рождества Христова, в чистом поле, на просторах необъятной родины своей.
И увидел я, как со стороны поля, прокисшего, всего в рытвинах поля артиллерийского полигона, бежит к нам навстречу толстый и низенький человек - бежит спотыкаясь, взмахивая и всплескивая руками, крича что-то не по-русски, - не крича даже, а воя, - и за ним молча, как стая волков за полудохлым от ужаса оленем, несётся толпа людей - в той же, как у него и у всех нас - армейской форме, со снятыми с поясов ремнями, намотанными на отведённые для удара ладони. И зашевелились, и заёрзали лежащие однополчане, изготавливаясь к стрельбе, и вдруг увидел я с ужасом,в кошмаре сна моего наяву, что бежит от этой толпы Хачик, Хачатур Арменович Аветисян, выпускник моего института, однокурсник и одногрупповец мой, ничего не смысливший никогда в физической подготовке, но в 20 лет своих - уже готовый доктор философии, учивший меня на лекциях грапару - староармянскому, и которого учил я в порядке культурного обмена древнееврейскому на тех же лекциях, - и теперь, незнамо как попавший на это поле под моросящим дождём, за эту проволоку, под эти автоматы, впереди этой толпы, которая, как картинка из машины времени Уэллса, воскрешала пятнадцатый год где-нибудь в Восточной Турции, над Севаном. И вспомнил я, что Хачик был, как и я, без военной кафедры, и служить ему нужно было как и мне - полтора года простым содлдатом, рядовым необученным. И захотелось мне уползти, и я с размаху дал себе по роже и завопил, с надеждой глядя в небеса, где разверзлись хляби небесные, в мУке души моей -
-Ро-о-ота! К бою-ю-ю-ю...
И поперхнулся поручик, и замерли солдаты, и завопил я: "Ха-а-а-ачик!!!!!" - голосом пронзительным и несообразным, как труба Иерихонская, - "Ложииииись..."  
И ничего он не понял, и с размаху угодил в кочку, и упал, и толпа, по следу его настигавшая, взревела победно, аки янычарное стадо, - и завизжал я: "Огонь!!!!" - и вдруг затрещали автоматы.
И, к счастью моему, стреляли рядовые необученные - в небо, в копеечку, и ни одна пуля ни в кого не попала, потому что всем было очень страшно, - и отхлынула толпа, и залегла, и поднялся Хачик, и ни у кого не хватило, к счастью, разума продолжить стрельбу по единственно стоявшей в поле мишени - и добежал он, качаясь,до проволки, и тут я и юдофоб поганый Бобруйко его с проволоки этой стащили на нашу сторону. И всё кончилось. И подали две инстанции различные в нашей части документы на меня - представлять к суду военного трибунала - и к награде и к отпуску. И не нужно мне было ни наград их, ни отпусков, потому что через два месяца кончался срок службы моей. И не посадили меня, и уехал я домой, к тёплому боку Ирки, - и всё равно, безумно ей благодарный за то, что под огнём часового лезла ко мне через запретку ебаться, - я изменил ей, и развелись мы, и женился я вновь, и уехал я из России, и переписывался с Хачиком до девяносто пятого года, когда убили его свои же на каком-то дурацком митинге в Ереване - где кричал он, по слухам, что не все айзеры - плохие, и что не всех турок надо к стенке. Хотя похоже всё это на глупую мораль неглупого рассказа, на мораль, которая в конце повествования помахивает своим куцым хвостом. Но говорю я лишь одно - было это, было правдой. Первого, блядь, апреля, тысяча девятьсот восемьдесят пятого года от рождества Господа нами распятого вашего.
======================================
« Изменён в : 05/23/04 в 11:56:25 пользователем: R2R » Зарегистрирован

"Кто играет с динамитом, тот придёт домой убитым"
Ципор
Гость

email

Re: "Хачик" (by Либертарный Дракон)
« Ответить #1 В: 04/08/04 в 15:03:14 »
Цитировать » Править » Удалить

хорошая история. Спасибо, R2R
« Изменён в : 04/08/04 в 15:03:35 пользователем: zipor » Зарегистрирован
R2R
Administrator
*****


STMS

45196474 45196474    
Просмотреть Профиль » email

Сообщений: 5667
Re: Рассказы Либертарного Дракона
« Ответить #2 В: 05/23/04 в 11:59:13 »
Цитировать » Править

Новый рассказ.
 
======================================
ОЧАРОВАННЫЙ ПРИНЦ
 
Солнечное субботнее утро. Плюс 23 и нет ветра. Кто-то в России закрыл дневник, кто-то уехал на дачу в Подмосковье, кто-то дома играет с котом. Как это всё далеко, как нереально.
С четвёртого этажа озираю уходящие к востоку красно-бурые холмы с редкими хвойными рощами на склонах. Сущая благодать, располагающая к поэтапной писанине, но писать не хочется. Нет настроения писать ввиду невозможности приложиться к бутылке красного сухого из виноградников со склонов горы Кармель, и закусить швейцарским сыром. Бутылка стоит на самом видном месте, но мы её не откроем; герметически упакованный сыр в красно-белой упаковке лежит возле неё, но мы не будем распечатывать эту упаковку. Я смотрю на солнце за окном не щурясь, в яростную, ярчайшую синеву, я вспоминаю Старика.
Я пью крепчайший чёрный кофе с перцем, готовить который меня научил древний Абд-Аллах с арабского рынка, что в Старом городе. Его лавка - как раз на развилке трёх улочек, одна из которых ведёт к мечети Омара, другая - к Стене плача; третья улочка, на углу которой, на первом этаже средневековой кладки дома, в наполненной благовониями лавке сидит старик - не просто улочка, а Виа де ла Роза, конец Крестного пути - прямиком выводящая к Храму гроба Господня. Сколько раз я топтался на этом перекрёстке трёх эпох и трёх вер, прежде чем зайти к старику! Он всегда видел меня, стоящего возле входа, но никогда не торопился здороваться. Я - молодой, я должен поздороваться первым. Я могу просто крикнуть "салам!" у входа, но не хочу нарушать очарование этого места. Его нельзя нарушать, очарование, оно исподволь впитывается во все поры тела, оно сонным дурманом кальяна входит в рот, в глаза, в уши, ему не мешают ни дикие крики туристов, ни тонкие голоса муэдзинов, трижды в день несущиеся с минаретов сотен мечетей, прославляя Аллаха всемилостивого и милосердного.
Я приходил сюда по пятницам, я шёл к сердцу арабского квартала Старого города в ленивой сутолоке базара, рыская глазами по сторонам, боясь слишком приближающихся ко мне прохожих, держа левую руку на пистолете, засунутом под ремень брюк, невидимым под рубахой; я добирался до лавки старика ровно без пяти двенадцать - и застывал, медленно поворачиваясь по часовой стрелке. В полдень начинали бить колокола в Гефсиманском саду, к ним постепенно присоединялись серебряные голоса колоколов десятков церквей всего города. Тени удлиннялись, призраки прошлого вполне зримо кружили вокруг - медленно, медленно. Юбки метут мостовую, трогает жалюзи ветер. Я слышу в уличном шуме топот медлительный конный. Ханаан язычников, Иудея Давида и Соломона, греческая керамика Антиоха Епифана, мраморные, выжженные солнцем нагорий колонны римской эпохи, византийские лепные инкрустации соединяются на этом перекрестке гармонично. Надменность масляных глаз потомков воинов Пророка, озирающих меня, сбивало с толку, заставляло крепче вцепиться в оружие, якобы невидимое для этих глаз, бесстыдно ощупывающих меня.  
Когда гас серебряный звон последнего колокола, я заходил в лавку. Здесь ни к чему был мой краткий "шалом". "Салам алейкум, Абд-Аллах..." - робко, тихо говорил я и, вытирая вспотевший лоб, отпускал руку с курка. "Алейкум ас-салам, Муса" - как вывороченное наизнанку эхо, доносилось в ответ. Значит, всё в порядке. Здесь я - Гость. Гостя нельзя обидеть, хотя за порогом этого дома бывшему гостю можно всадить в спину нож - тем более, что он, гость, пришёл сюда сам, непрошенный, - и от неверных. Но здесь он в безопасности - до того момента, как выйдет за порог. Здесь, на своей территории, хозяин стал бы защищать его в любом случае - и до конца. Так говорит обычай. В доме гостю нужно предложить кофе и фарфоровую тарелочку с рахат-лукумом, с ним нужно сесть и поговорить ни о чём, прежде чем исподволь начать выяснять, для чего он пришёл, незваный. Я сидел, скрестив ноги, вместе с хозяином, на огромном пушистом ковре ручной работы, а стройная, быстрая, как гюрза, закутанная в чадру внучка старика подносила и подносила блюда со сластями и виноградом. "Шукран, Лейла..." - шептал я, и она сгибала стан в вежливом поклоне, не отвечая ни слова. Оставив нам блюдо, она, не отворачиваясь, пятилась к выходу. Мы говорили ни о чём. Я никогда не говорил ни о политике, ни об истории, а он - о том, зачем же я здесь - не у него в доме, а здесь вообще - в этом городе и в этой стране. Понять зачем, он не мог и не хотел, а я не мог бы ему ответить так, чтобы он понял, и не пытался сделать это ни разу. Меня тянуло в эту лавку из сказок Гарун аль-Рашида годами, и годами, почти каждую пятницу, я застывал на ковре, скрестив ноги, и пил крепчайший чёрный кофе, и опускал глаза под невидимым, исполненным презрения взглядом Лейлы, под быстрыми взглядами её братьев - активистов Исламского Джихада, и они знали, что я это знаю, - так же как знали, что я не побегу в полицию сообщать об этом, и я знал, что они это знают. Я выпивал три чашечки кофе, я съедал, как положено, ровно треть тарелочки рахат-лукума, я ощипывал только одну ветвь винограда, мы говорили о погоде, об урожае, о торговле хозяина древней керамикой, и я вставал, я кланялся им всем, и они почтительно-гордо кланялись в ответ, и я выходил, щурясь, из полумрака лавки в жаркий иерусалимский полдень, и они осторожно прикрывали за мной дверь. Я выходил, так и ни разу и не сказав о цели своего прихода - её, цель, я никогда не знал и сам. Мне всегда хотелось объяснить, что я - свой, что всё это - и жара на улице, и прохлада внутри, и ароматический дым кальянов, струящийся из всех дверей и окон этого квартала, и древние камни стен домов и мостовой, и ссохшаяся, много лет не плодоносящая смоковница на перекрёстке - и мои тоже. Но нутром, исподволь, в глубине мерцающего под неистовым иерусалимским солнцем сознания, я знал также, что все разговоры - бессмысленны, что я - Чужак. Здесь, в его доме, на улице, на этом перекрёстке трёх эпох, в этом квартале, в этом городе, в этой стране. И - странное дело - думал я, идя домой, качаясь как пьяный, в сутолоке и жаре, - во всей здешней округе, в окружении чужих глаз, чужих запахов, в объятиях чужого языка, я был в безопасности лишь в одном месте, в доме старого Абд-Аллаха, в самом сердце Старого Города, в гостях у семьи заклятых врагов всего, что было мне дорого.  
Я больше не приду к нему в гости. Его старший сын Мустафа, с поклоном присаживавшийся к нам на ковёр и подававший блюдечки с угощением, предупреждавший каждое желание Гостя, убит в перестрелке с солдатами, вышедшими на его след после пятидневной погони в пустыне - после того, как он расстрелял в упор в Галилее автомобиль с беременной женщиной за рулём и четырьмя её дочками в салоне. Когда Мустафу застрелили солдаты и об этом стало известно, Лейла вышла на улицу и напала с ножом на пузатого туриста в ковбойской шляпе и цветной рубашке, приценивавшегося к какой-то фигурке в витрине лавочки, - внучка старика приняла шведа за еврея. Я прочёл об этом в газете, я позвонил Абд-Аллаху, я сказал, что никогда не сообщал полиции ни о ком из его семьи, и что о том, что Мустафу разыскивала контрразведка уже три года, я знал тоже.
Я услышал выветренный шепот старика:
-Я знаю, Муса, что ты никому ничего не говорил. Но ты - Сын Смерти, сын проклятого народа, пришедшего к нам из Европы. Я не смогу больше защитить тебя в моём доме. Не приходи ко мне больше никогда. Аллах смилостивился над моей семьёй, мой внук сейчас в Садах, он погиб за веру.
Я окаменел. Я не мог сказать старику о семье беременной поселенки, убитой его внуком вместе с четырьмя маленькими дочками. Это было ни к чему, и он понимал, что я не напомню ему этого сейчас. Он впервые назвал меня Сыном Смерти - так арабы уже тысячу семьсот лет называют нас в глаза и за глаза, как в Европе называли жидами, но я не думал, что он произнесёт эти слова теперь.
Он подождал несколько секунд - вежливый, спокойный, как всегда. Потом сказал чуть громче:
-Муса... не огорчайся. Моему внуку сейчас лучше, чем мне. И... я надеюсь, что той женщине с её детьми тоже будет лучше. Может быть, она ни в чём не виновна, но кто мы такие, чтобы знать это?.. Так решил Всемилостивый и Милосердный, и значит - решил он правильно. Ты хороший человек, Муса. Не приходи ко мне больше. Прощай. Салам... Мир.
-Прощай, отец, - выдавил я и осторожно повесил трубку.
 
Если опять я устану - от ежедневной погони - сон мне приснится знакомый - ночи короткой награда - хлопают медленно ставни - цокают быстрые кони - в городе Йерушалаим - в городе Йерушалаим.
======================================
Зарегистрирован

"Кто играет с динамитом, тот придёт домой убитым"
Ципор
Гость

email

Re: Рассказы Либертарного Дракона
« Ответить #3 В: 05/23/04 в 12:16:06 »
Цитировать » Править » Удалить

написано красиво, но сколь мне помнится, убийство поселенки с детьми произошло в газе. не в галилее. галлилея вообще место мирное относительно...  
поймали ли убийцу - без понятия. по-моему, таки нет. а вот пятидневная погоня - это уже стопроцентная фантастика. Smiley (причем фантастика неразумная. а) за 5 дней они нашу пустыню даже пешком обойдут по периметру  Smiley б) вертолеты у армии закончились? ну-ну. террористы обычно прячутся не в пустынях, а в жилых селениях) так что это фантазия на тему (маскирующаяся под описание реальных событий, что ,имхо,не есть гуд), и это очень хорошо,что всего лишь фантазия на тему.  потому что тот, кто ходит гостем в дом врага, известно как называется...
 
« Изменён в : 05/23/04 в 13:51:55 пользователем: zipor » Зарегистрирован
Страниц: 1  Ответить » Уведомлять » Послать тему » Печатать

« Предыдущая тема | Следующая тема »

Удел Могултая
YaBB © 2000-2001,
Xnull. All Rights Reserved.