Форум Арды-на-Куличках : Powered by vBulletin version 2.2.9 Форум Арды-на-Куличках > Уделы > Удел Могултая > Вавилонская библиотека - 23

Автор
Обсуждение
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

Вавилонская библиотека - 23

БОРИС СЛУЦКИЙ





Куфаечка на голом теле,
цигарочки заветный дым.
- А вы еще чего хотели?
- А мы другого не хотим.
Итак, куфайка да цигарка,
и не остра, скорей пестра
идет беседа у костра,
и жить - не жарко и не парко,
и жить не шатко и не валко
на самой нашей из планет.
И прошлого не очень жалко,
и пред грядущим страха нет.



ХОРОШАЯ СМЕРТЬ
И при виде василька
и под взглядом василиска
говорил, что жизнь — легка,
радовался,веселился,
улыбался и пылал.
Все — с улыбочкой живою.
Потерять лицо желал
только вместе с головою.
И, пойдя ему навстречу,
в середине бодрой речи,
как жужжанье комара,
прервалась его пора,
время, что своим считал...
Пять секунд он гаснул,глохнул,
воздух пальцами хватал—
рухнул. Даже и не охнул.


Что вы, звезды?
- Мы просто светим.
- Для чего?
- Нам просто светло. -
Удрученный ответом этим,
самочувствую тяжело.
Я свое свечение слабое
обуславливал
то ли славою,
то ли тем, что приказано мне,
то ли тем, что нужно стране.
Оказалось, что можно просто
делать так, как делают звезды:
излучать без претензий свет.
Цели нет и смысла нет.
Нету смысла и нету цели,
да и светишь ты еле-еле,
озаряя полметра пути.
Так что не трепись, а свети.


Отбиваться лучше в одиночку:
стану я к стене спиной,
погляжу, что сделают со мной,
справятся или не справятся?
Чувство локтя — это хорошо.
Чувство каменной стены, кирпичной
это вам не хорошо — отлично.
А отличное — лучше хорошего.
Будут с гиком, с криком бить меня,
я же буду отбиваться — молча,
скаля желтые клыки по-волчьи,
сплевывая их по-людски.
Выпустят излишек крови—пусть.
Разобьют скулу и нос расквасят.
Пусть толкут, колотят и дубасят—
я свое возьму.
Хорошо загинуть без долгов.
без невыполненных обещаний
и без слишком затяжных прощаний
по-людски, по-человечески.



Пред тем, как сесть на самолеты,
они сжигали корабли
и даже пыль родной земли
с подошв поспешно отрясали.
Но пыль родной земли в пыли
чужой земли они нашли,
не слишком далеко ушли
с тех пор, как в самолет влезали.
И вместо пахотных полей —
магнитные поля отечества,
и полевым сменен цветком
военно-полевой устав.
Грохочет поездной состав
и компасная стрелка мечется.
Кто севером родным влеком,
тому он югов всех милей.


Старых офицеров застал еще молодыми,
как застал молодыми старых большевиков,
и в ночных разговорах в тонком табачном дыме
слушал хмурые речи, полные обиняков.
Век, досрочную старость
выделив тридцатилетним,
брал еще молодого, делал его последним
в роде, в семье, в профессии,
в классе, в городе летнем.
Век обобщал успешно,
часто верил сплетням.
Старые офицеры,
выправленные казармой,
прямо из старой армии
к нови белых армий
отшагнувшие лихо,
сделавшие шаг -
ваши хмурые речи до сих пор в ушах.
Точные счетоводы,
честные адвокаты,
слабые живописцы,
мажущие плакаты,
но с обязательной тенью
гибели на лице
и с неизменной памятью о скоростном конце!
Плохо быть разбитым,
а в гражданских войнах
не бывает довольных,
не бывает спокойных,
не бывает ушедших
в личную жизнь свою,
скажем, в любимое дело
или родную семью.
Старые офицеры
старые сапоги
осторожно донашивали,
но доносить не успели,
слушали ночами,
как приближались шаги,
и зубами скрипели,
и терпели, терпели.


Плакал старый сановник, узнав про инфаркт,
не тогда, когда внутренней финкой резнули,
а тогда, когда дети с женою заснули
и за окнами стих торопливый Арбат.
Боль была такова, что ни чин, ни права,
и ни личные связи в аптечной конторе
исчерпать, а не то чтобы сжечь, это море
не могли. Боль была велика, как Москва.
Но старинная выдержка лет тридцати
заседаний и сессий, речей и молчания
помогла, пособила осилить отчаяние
и по этой тропе осторожно пройти.
Улыбаясь от бедствия, словно казах,
словно Азия перед сиянием бездны,
вел себя как обычно—спокойно, любезно
у семьи, у сиделки, у всех на глазах.
Личный опыт и знанье того, что нельзя
и что все-таки можно, и былая закалка
помогли этот день, извиваясь, скользя,
перейти, пережить, впрочем—шатко и валко.
Но сейчас он остался один. Он закрыл
голубые глаза, впал во сны или в думы.
Шум семьи вскоре стих. Шум беды, ее крик,
плеск покрыл, перекрыл маловажные шумы.
Ливень середь полей в сердцевине беды! -
в урагане недоли! в потоке несчастья!
И тогда он заплакал: от боли отчасти
и отчасти от мысли: напрасны труды.
Да, напрасны усилия долгого дня
и деяния жизни короткой напрасны.
Это ясно. А прочее было неясно
и ненужно. И смерть надвигалась звеня.
Значит, вот как приходит! Густеющий звон
колокольный, набатный, нет, гуще и слаще.
Он последним усильем из гущи и чащи
вылез. Снялся с учета и выскочил вон.


Без лести предал. Молча.
Без крику. Честь по чести.
Ему достало мочи
предать без всякой лести.
Ему достало воли
не маслить эту кашу.
А люди скажут: сволочь!
Но что они ни скажут,
ни словом, ни полсловом
себя ронять не стал он
перед своим уловом,
несчастным и усталым.


Светите, звезды, сколько
вы сможете светить.
Устанете - скажите,
мы новые зажжем.
У нас на каждой койке
таланты, может быть.
А в целом общежитии
и гения найдем.
Товарищи светила,
нам нужен ваш совет.
Мы сами только учиемся,
пока светите вы.
Пока у нас квартиры
и комнаты даже нет,
но ордера на космос
получим из Москвы.
Пока мы только учимся,
мечтаем, стало быть,
о нашей грозной участи:
звездой горящей быть.


Брали на обед по три вторых,
первого ни одного не брали.
Трали-вали, говорит старик,
инвалид, участник поля брани.
Смотровые ордера
получали в райсовете.
По сто граммов хлопали с утра.
Не боялись никого на свете.
Обсуждали изредка судьбу.
Внятно командирам возражали.
И с большим достоинством в гробу
в выходных костюмах возлежали.
Лесорубы из Карелии,
курский соловей, псковской печник -
псы семи держав,
как угорелые,
бегали от них.


ИДЕАЛИСТЫ В ТУНДРЕ
Философов высылали
Вагонами, эшелонами,
А после их поселяли
Между лесами зелеными,
А после ими чернили
Тундру — белы снега,
А после их заметала
Тундра, а также — пурга.
Философы—идеалисты:
Туберкулез, пенсне,—
Но как перспективы мглисты,
Не различишь во сне.
Томисты, гегельянцы,
Платоники и т. д.,
А рядом — преторианцы
С наганами и тэтэ.
Былая жизнь, как чарка,
Выпитая до дна.
А рядом — вышка, овчарка.
А смерть — у всех одна.
Приготовлением к гибели
Жизнь кто-то из них назвал.
Эту мысль не выбили
Из них барак и подвал.
Не выбили — подтвердили:
Назвавший был не дурак.
Философы осветили
Густой заполярный мрак.
Они были мыслью тундры.
От голоданья легки,
Величественные, как туры,
Небритые, как босяки,
Торжественные, как монахи,
Плоские, как блины,
Но триумфальны, как арки
В Париже
до войны.


ДЕТИ НЕМЦЕВ. ИЗ ПЛЕНА.
По базару тачка ехала
двухколесная и грязная.
То ли с плачем, то со смехом ли
люди всякие и разные
на нее смотрели пристально,
шеи с любопытством выставя,
а потом крестились истово
или гневались неистово.
Мальчики мал мала меньшие
в тачке той лежат притихшие,
а толкает тачку женщина,
этих трех людей родившая.
По кривой базарной улице
поступью проходит твердою.
Не стыдится, не сутулится,
а серьезная и гордая.
Мы, фашизма победители,
десять стран освобождавшие,
эту бабу не обидели,
тачку мимо нас толкавшую.
Мы поздравили с победою
эту женщину суровую
и собрали ей как следует -
сухарями и целковыми.


БАЛЛАДА О ТРЕХ НИЩИХ
Двурукий нищий должен быть
Весьма красноречивым:
Ну, скажем, песню сочинить
С неслыханным мотивом,
Ну, скажем, выдумать болезнь
Мудреного названья,
А без болезни хоть не лезь,
Не сыщешь пропитанья.
Совсем не так себя ведет
С одной рукою нищий:
Он говорит, а не поет
Для приисканья пищи —
Мол, это был кровавый бой,
Мол, напирали танки,
Когда простился я с рукой —
Пожертвуйте, гражданки!
Безрукий нищий молчалив—
В зубах зажата шапка.
По-бычьи голову склонив,
Идет походкой шаткой:
Мол, кто кладет, клади сюда!
И шапкой вертит ловко.
А мы без всякого труда
Суем туда рублевки.


Просматривается детство
с поры настоящего детства
и до впадения в детство.
Повадки детские эти
видны на любом портрете
за века почти две трети.
Робости повадки,
радости повадки,
резкости повадки.
Не гаснут и не тают
по вечной своей программе,
все время словно взлетают
игрушечными шарами.
Покуда Ване Маня
не скажет на смертном ложе:
я умираю, Ваня, -
услышав в ответ:
я тоже.


Расстреливали Ваньку-взводного
за то, что рубежа он водного
не удержал, не устерег.
Не выдержал. Не смог. Убег.
Бомбардировщики бомбили
и всех до одного убили.
Убили всех до одного,
его не тронув одного.
Он доказать не смог суду,
что взвода общую беду
он избежал совсем случайно.
Унес в могилу эту тайну.
Удар в сосок,
удар в висок,
и вот зарыт Иван в песок,
и даже холмик не насыпан
над ямой, где Иван засыпан.
До речки не дойдя Днепра,
он тихо канул в речку Лету.
Зане жара
была в то лето,
все это сделано с утра,

Old Post 03.07.2003 03:08
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

НЕМКА
Ложка, кружка и одеяло.
Только это в открытке стояло.
— Не хочу. На вокзал не пойду
с одеялом, ложкой и кружкой.
Эти вещи вещают беду
и грозят большой заварушкой.
Наведу им тень на плетень.
Не пойду.—Так сказала в тот день
в октябре сорок первого года
дочь какого-то шваба иль гота,
в просторечии немка; она
подлежала тогда выселенью.
Все немецкое населенье
выселялось. Что делать, война.
Поначалу все же собрав
одеяло, ложку и кружку,
оросив слезами подушку,
все возможности перебрав:
— Не пойду! (с немецким упрямством)
Пусть меня волокут тягачом!
Никуда! Никогда! Нипочем!
Между тем, надежно упрятан
в клубы дыма, Казанский вокзал
как насос высасывал лишних
из Москвы и окраин ближних,
потому что кто-то сказал,
потому что кто-то велел.
Это все исполнялось прытко.
И у каждого немца белел
желтоватый квадрат открытки.
А в открытке три слова стояло:
ложка, кружка и одеяло.
Но, застлав одеялом кровать,
ложку с кружкой упрятав в буфете,
порешила не открывать
никому ни за что на свете
немка, смелая баба была.
Что ж вы думаете? Не открыла,
не ходила, не говорила,
не шумела, свету не жгла,
не храпела, печь не топила.
Люди думали—умерла.
—В этом городе я родилась,
в этом городе я и подохну:
стихну, онемею, оглохну,
не найдет меня местная власть.
Как с подножки, спрыгнув с судьбы,
зиму всю перезимовала,
летом собирала грибы,
барахло на толчке продавала
и углы в квартире сдавала.
Между прочим, и мне.
Дабы
в этой были не усомнились,
за портретом мужским хранились
документы. Меж них желтел
той открытки прямоугольник.
Я его в руках повертел:
об угонах и о погонях
ничего. Три слова стояло;
ложка, кружка и одеяло.



Ребята мучат вредного птенца.
Наверное, домучат до конца.
Но я вмешаюсь, прекращу мученье,
произнесу им, что ли, поученье.
С улыбкой и любезной, и железной
я им доказываю битый час,
что тот птенец не вредный, а полезный,
что он за нас, не против нас.
Сознанье пользы пересилит радость
жестокости, и ветреная младость,
птенца оставив умирать в тиши,
уходит на иные рубежи.


Проживал трудяга в общаге,
а потом в тюрягу пошел,
и в тюряге до мысли дошел,
что величие вовсе не благо.
По амнистии ворошиловской
получил он свободу с трудом,
а сегодня кончает дом -
строит, лепит - злой и решительный.
Не великий дом - небольшой.
Не большой, а просто крохотный.
Из облезлых ящиков сгроханный,
но с печуркой - домовьей душой.
Он диван подберет и кровать,
стол и ровно два стула поставит,
больше двух покупать не станет,
что ему - гостей приглашать?
Он сюда приведет жену,
все узнав про нее сначал,
чтоб любить лишь ее одну,
чтоб она за себя отвечала.
Он сначала забор возведет,
а потом уже свет проведет.
Он сначала достанет собаку,
а потом уже купит рубаху.
Всех измерив на свой аршин,
доверять и дружить закаясь,
раньше всех домашних машин
раздобудется он замками.
Сам защелкнутый, как замок,
на все пуговицы перезастегнутый,
нависающий, как потолок,
и приземистый, и полусогнутый.
Экономный, словно казна,
кость любую трижды огложет.
Что он хочет?
Хто його зна.
Что он может?
Он много может.


Мотается по универмагу
потерянное дитя.
Еще о розыске бумагу
не объявляли.
Миг спустя
объявят,
мать уже диктует
директору набор примет,
а ветер горя дует, дует,
идет решительный момент.
Засматривает тете каждой
в лицо:
не та, не та, не та! -
с отчаянной и горькой жаждой.
О, роковая пустота!
Замотаны платочком ушки,
чернеет родинка у ней:
гремят приметы той девчушки
над этажами все сильней.
Сейчас ее найдут, признают,
за ручку к маме отведут
и зацелуют, заругают.
Сейчас ее найдут, найдут!
Быть может, ей и не придется
столкнуться 6ольше никогда
с судьбой, что на глазах прядется:
нагая, наглая беда.


По производству валовому
у нас второе место в мире.
Зато без треску или звону,
а точно, дважды два четыре,
нигде себе не видим равных
мы по продукции терпенья,
как будто в поднебесных странах
учились ангельскому пенью.
Как скучно в поднебесных странах!
Холодновато, пустовато,
и с ангелами там на равных
летают молний киловатты.
Но не у молний, у эфира
учились вялому уменью.
И на чемпионате мира
по категории терпенья
мы первые. Все призовые
места за нашею страною.
И даже тучи грозовые
нас огибают стороною.


Больше я ничему не верю:
Глазам—не верю.
Ушам —не верю.
Пощупаю — тогда, пожалуй, поверю,
Если на ощупь—все без обмана.
Мне вспоминаются хмурые немцы,
Печальные пленные 45-го года,
Стоявшие — руки по швам — на допросе.
Я спрашиваю—они отвечают.
— Вы верите Гитлеру? — Нет, не верю.
— Вы верите Герингу? — Нет, не верю,
— Вы верите Геббельсу?—О, пропаганда!
— А мне вы верите?—Минута молчанья.
— Господин комиссар, я вам не верю.
Все пропаганда. Весь мир—пропаганда.
Если бы я превратился в ребенка,
Снова учился в начальной школе,
И мне бы сказали такое:
Волга впадает в Каспийское море!
Я бы, конечно, поверил. Но прежде
Нашел бы эту самую Волгу,
Спустился бы вниз по течению к морю,
Умылся его водой мутноватой
И только тогда бы, пожалуй, поверил.
Лошади едят овес и сено!
Ложь! Зимой 33-го года
Я жил на тощей, как жердь, Украине.
Лошади ели сначала солому,
Потом — худые соломенные крыши,
Потом их гнали в Харьков на свалку.
Я лично видел своими глазами
Суровых, серьезных, почти что важных
Гнедых, караковых и буланых,
Молча, неспешно бродивших по свалке.
Они ходили, потом стояли,
А после падали и долго лежали,
Умирали лошади не сразу...
Лошади едят овес и сено!
Нет! Неверно! Ложь, пропаганда.
Все—пропаганда. Весь мир—пропаганда.


Как залпы оббивают небо,
так водка обжигает нёбо,
а звезды сыплются из глаз,
как будто падают из тучи,
а гром, гремучий и летучий,
гремит по-матерну меж нас.
Ревет на пианоле полька.
Идет четвертый день попойка.
А почему четвертый день?
За каждый трезвый год военный
мы сутки держим кубок пенный.
Вот почему нам пить не лень.
Мы пьем. А немцы—пусть заплатят
Пускай устроят и наладят
все, что разбито, снесено.
Пусть взорванное строят снова.
Четвертый день без останова
за их труды мы пьем вино.
Еще мы пьем за жен законных,
что ходят в юбочках суконных
старошинельного сукна.
Их мы оденем и обуем
и мировой пожар раздуем,
чтобы на горе всем буржуям
согрелась у огня жена.
За нашу горькую победу
мы пьем с утра и до обеда
и снова—до рассвета—пьем.
Она ждала нас, как солдатка,
нам горько, но и ей не сладко.
Ну, выпили? Ну — спать пойдем...


<ДРОЗДОВСКИЙ МАРШ>
Под эту музыку славно
воевать на войне.
Когда ее заиграют
оркестры полковые,
прекрасные пробелы
являются вдруг в огне
и рвутся в бой офицеры,
сержанты и рядовые.
Весело надо делать
грустное дело свое.
Под музыку надо делать
свое печальное дело.
Ведь с музыкой — житуха.
Без музыки—не житье.
Без музыки—нету хода,
а с музыкой—нету предела.
Какой капельмейстер усатый
когда ее сочинил?
Во время которой осады
перо он свое очинил
и вывел на нотной бумаге
великие закорючки?
А в них — штыки, и флаги,
и проволоки-колючки!
Ее со слуха учили
красные трубачи,
и не было палаты,
и не было лазарета,
где ветеран новобранцу
не говорил бы: «Молчи!
Мне кажется, заиграли где-то
«В борьбе за это...».


На войну билеты не берут,
на войне романы не читают,
на войне болезни не считают,
но уют возможный создают.
—Кто нам запретит роскошно жить? -
говорит комвзвода,
вычерпавший воду
из сырого блиндажа.—
Жизнь, по сути дела, хороша!
— Кто мешает нам роскошно жить?—
Он плеснул бензину в печку-бочку,
спичку вытащил из коробочка,
хочет самокрутку раскурить.
Если доживет—после войны
кем он станет?
Что его обяжут и заставят
делать?
А покуда—хоть бы хны.
А пока за целый километр
Западного фронта
держит он немедленный ответ
перед Родиной и командиром роты.
А пока за тридцать человек
спросит, если что, и мир и век
не с кого-нибудь, с комвзвода,
только что повыплеснувшего воду
из сырого блиндажа.
Жизнь, по сути дела, хороша.
Двадцать два ему, из них на фронте—два,
два похожих на два века года.
Далека и дорога Москва,
в повзрослевшем только что, едва,
сердце — полная свобода.


СТ. 193 УК (воинскиепреступления)

Спокойней со спокойными, но все же —
Бывало, ждешь и жаждешь гневной дрожи
Сопротивленья матерьяла ждешь.
Я много дел расследовал, но мало
Встречал сопротивленья матерьяла,
Позиции не помню ни на грош.
Оспаривались факты, но идеи
Одни и те же, видимо, владели
Как мною, так и теми, кто сидел
За столом, но по другую сторону,
Называл автобус черным вороном,
Признаваться в фактах не хотел.
Они сидели, а потом стояли
И падали, но не провозглашали
Свое «Ура!», особое «Ура!».
Я помню их «Ура!» — истошно-выспреннее,
Тоскливое, несчастное, но искреннее.
Так все кричат, когда придет пора.
А если немцы очень допекали,
Мы смертников условно отпускали-—
Гранату в руки, и на фронт! вперед!
И санитарные автомобили
Нас вместе в медсанбаты отвозили,
И в общей,
В братской,
Во сырой могиле
Нас хоронил
Один и тот же взвод.

Old Post 03.07.2003 03:10
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

Сплю в обнимку с пленным эсэсовцем,
мне известным уже три месяца
Себастьяном Барбье.
На ничейной земле, в проломе
замка старого, на соломе
в обгорелом лежим тряпье.
До того мы оба устали,
что анкеты наши - детали
незначительные в той большой,
в той инстанции грандиозной,
окончательной и серьезной,
что зовется судьбой и душой.
До того мы устали оба,
от сугроба и до сугроба
целый день пробродив напролет,
до того мы с ним утомились,
что пришли и сразу свалились.
Я прилег. Он рядом прилег.
Есть вопросы к его фашизму,
или нет, ни силы, ни жизни
ни на что. Только б спать и спать.
Я проснусь. Я вскочу среди ночи -
Себастьян храпит что есть мочи.
Я заваливаюсь опять.
Я немедленно спать заваливаюсь.
Тотчас в сон глубокий проваливаюсь,
Сон - о Дне Победы, где, пьян
от вина и от счастья полного,
до полуночи, да, до полночи
он ликует со мной, Себастьян.


Мой комбат Назаров, агроном,
Высшее имел образование,
Но обрел свое призвание
В батальоне, в том, где был он «ком».
Поле, паханная им земля,
Мыслилось теперь как поле боя,
До Берлина шли теперь поля
Битвы. Понимал комбат любое.
Разбирался в долах и горах,
Очень точно применялся к местности,
Но не понимал, что честность
Иногда не исключает страх.
Труса расстреляю лично я! -
говорил он пополненью.
Сдерживая горькое волненье,
Слышали такое сыновья
Разных наций и племен различных,
Понимая: расстреляет лично.
Мой комбат Назаров разумел,
Что комбатов часто убивают,
Но спокойно говорил: «Бывает».
Ничего не требовал взамен,
Дело правое была война.
Для него же прежде всего - дело.
Лучшего не ведал он удела
Для себя в такие времена.
А солдат берег. Солдат любил.
И не гарцевал. Не красовался,
Да и сам без дела не совался
Под обстрел. Толковый был.
И доныне сердце заболит,
Если вспомню,
Было здорово
В батальоне у Назарова,
В том, где был я замполит.


За три факта, за три анекдота
вынут пулеметчика из дота,
вытащат, рассудят и засудят.
Это было, это есть и будет.
За три анекдота, за три факта
с примененьем разума и такта,
с примененьем чувства и закона
уберут его из батальона.
За три анекдота, факта за три
никогда ему не видеть завтра.
Он теперь не сеет и не пашет,
анекдот четвертый не расскажет.
Я когда-то все мечтал уладить,
целый мир облагородить,
трибуналы навсегда отвадить
за три факта человека гробить!
Я теперь мечтаю, как о пире
Духа,
чтобы меньше убивали.
Чтобы не за три, а за четыре
анекдота
со свету сживали.


НЕМЕЦКИЕ ПОТЕРИ
Мне не хватало широты души,
Чтоб всех жалеть. Я экономил жалость
Для вас, бойцы,
Для вас, карандаши,
Вас, спички-палочки (так это называлось),
Я вас жалел, а немцев не жалел,
За них душой нисколько не болел.
Я радовался цифрам их потерь:
Нулям, раздувшимся немецкой кровью.
Работай, смерть! Не уставай! Потей
Рабочим потом! Бей их на здоровье!
Круши подряд! Но как-то в январе,
А может, в феврале, в начале марта.
Сорок второго
утром на заре
Под звуки переливчатого мата
Ко мне в блиндаж приводят языка.
Он все сказал: Какого он полка,
Фамилию, расположенье сил,
И то, что Гитлер им выходит боком,
И то, что жинка у него с ребенком,
Сказал, хоть я его и не спросил.
Веселый, белобрысый, добродушный,
Голубоглаз, и строен, и высок,
Похожий на плакат про флот воздушный
Стоял он от меня наискосок.
Солдаты говорят ему: "Спляши!"
И он - сплясал. Без лести. От души.
Солдаты говорят ему:
"Сыграй!"
И вынул он гармошку из кармашка;
И дунул вальс про Голубой Дунай -
Такая у него была замашка.
Его кормили кашей целый день
И целый год бы не жалели каши,
Да только ночью отступили наши -
Такая получилась дребедень.
Мне - что!
Детей у немцев я крестил?
От их потерь - ни холодно, ни жарко!
Мне всех - не жалко!
Одного мне жалко:
Того,
Кто на гармошке
вальс крутил.


БАЛЛАДА О ДОГМАТИКЕ
— Немецкий пролетарий не должон! —
Майор Петров, немецким войском битый,
ошеломлен, сбит с толку, поражен
неправильным развитием событий.
Гоним вдоль родины, как желтый лист,
гоним вдоль осени, под пулеметным свистом
майор кричал, что рурский металлист
не враг, а друг уральским металлистам!
Но рурский пролетарий сало жрал,
а также яйки, млеко, масло,
и что-то в нем, по-видимому, погасло,
он знать не знал про классы и Урал.
— По Ленину не так идти должно! —
Но войско перед немцем отходило,
раскручивалось страшное кино,
по Ленину пока не выходило.
По Ленину, по всем его томам,
по тридцати томам его собрания.
Хоть Ленин — ум и всем пример умам
и разобрался в том, что было ранее.
Когда же изменились времена
и мы наперли весело и споро,
майор Петров решил: теперь война
пойдет по Ленину и по майору.
Все это было в марте, и снежок
выдерживал свободно полоз санный.
Майор Петров, словно Иван Сусанин,
свершил диалектический прыжок.
Он на санях, на розвальнях догнал
колонну отступающих баварцев.
Он думал объяснить им, дать сигнал,
он думал их уговорить сдаваться.
Язык противника не знал совсем
майор Петров, хоть много раз пытался.
Но слово «класс»—оно понятно всем,
и слово «Маркс», и слово «пролетарский».
Когда с него снимали сапоги,
не спрашивая соцпроисхожденья,
когда без спешки и без снисхожденья
ему прикладом вышибли мозги,
в сознании угаснувшем его,
несчастного догматика Петрова,
не отразилось ровно ничего.
И если бы воскрес он — начал снова.


Я судил людей и знаю точно.
Что судить людей совсем не сложно, —
Только погодя бывает тошно,
Если вспомнишь как-нибудь оплошно.
Кто они, мои четыре пуда
Мяса, чтоб судить чужое мясо?
Больше никого судить не буду.
Хорошо быть не вождем, а массой.
Хорошо быть педагогом школьным,
Иль сидельцем в книжном магазине,
Иль судьей... Каким судьей? Футбольным:
Быть на матчах пристальным разиней.
Если сны приснятся этим судьям,
То они во сне кричать не станут.
Ну, а мы? Мы закричим, мы будем
Вспоминать былое неустанно.
Опыт мой особенный и скверный —
Как забыть его себя заставить?
Этот стих — ошибочный, неверный.
Я неправ.
Пускай меня поправят.


У меня было право жизни и смерти.
Я использовал наполовину,
злоупотребляя право жизни,
пренебрегая правом смерти.
Это - моральный образ действий
в эпоху войн и революций!
Не убей, даже немца,
если есть малейшая возможность,
Даже немца, даже фашиста,
если есть малейшая возможность.
Если враг не сдается,
его не уничтожают.
Его пленяют. Его сажают
в большой и чистый лагерь.
Его заставляют работать
восемь часов в день — не больше.
Его кормят. Его обучают;
врага обучают на друга.
Военнопленные рано или поздно
возвращаются до дому,
Послевоенный период рано или поздно
становится предвоенным.
Судьба шестой мировой зависит
от того, как обращались
с пленными предшествующей, пятой.
Если кроме права свободы, печати,
совести и собраний
вы получите большее право,
жизни и смерти —
милуйте чаще, чем карайте.
Злоупотребляйте правом жизни,
пока не атрофируется право смерти.


Маловато думал я о боге.
Видно, он не надобился мне
Ни в миру, ни на войне,
И ни дома, ни в дороге.
Иногда он молнией сверкал,
Иногда он грохотал прибоем.
Я к нему не призывал.
Нам обоим
Это было не с руки.
Бог мне как-то не давался в руки.
Думалось: пусть старики
И старухи
Молятся ему.
Мне покуда ни к чему.
Он же свысока глядел
На плоды усилий всех отчаянных.
Без меня ему хватало дел—
И очередных, и чрезвычайных.
Много дел: прощал, казнил,
Слушал истовый прибой оваций.
Видно, так и разминемся с ним,
Так и не придется стыковаться.

Old Post 03.07.2003 03:13
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

Равнение—как на парадах.
Железная дисциплина.
Полный порядок
От Клина до Сахалина.
Разъятые на квадраты,
А после сбитые в кубы,
Все были довольны, рады,
не разжимали губы.
Пожары — и те не горели,
С рельс не сходили трамваи,
Птицы на юг летели
По графику — не срывая.
Дети ходили в школу
В этом углу мирозданья
Быстро! Поспешно! Скоро!
Ни одного опозданья.
Извержений не было.
Землетрясений не было.
Кораблекрушений не было.
О них не писали в газетах.
Когда начинались войны,
они утопали в победах.
Все были сыты, довольны,
кроме самых отпетых.


Вся армия Андерса — с семьями,
с женами и с детьми,
сомненьями и опасеньями
гонимая, как плетьми,
грузилась в Красноводске
на старенькие суда,
и шла эта переброска,
печальная, как беда.
Желая вовеки больше
не видеть моей земли,
прекрасные жены Польши
с детьми прелестными шли.
Пленительные полячки!
В совсем недавние дни
как поварихи и прачки
использовались они.
Скорее, скорее, скорее!
Одна сметала река
еврея-брадобрея,
буржуя и кулака.
А все гудки с пароходов
не прекращали гул,
чтоб каждый из пешеходов
скорее к мосткам шагнул.
Поевши холодной каши,
болея тихо душой,
молча смотрели наши
на этот исход чужой,
и было жалко поляков,
детей особенно жаль.
Но жребий неодинаков,
невысказана печаль.
Мне видится и сегодня
то, что я видел вчера.
Вот восходят на сходни
худые офицера.
Выхватывают из кармана
тридцатки наши и рвут,
и розовые за кормами
тридцатки плывут, плывут.
О, мне не сказали больше,
сказать бы могли едва
все три раздела Польши,
восстания польских два,
чем в радужных волнах мазута
тридцаток рваных клочки,
пока, раздета, разута,
и поправляя очки,
и кутаясь во рванину,
и женщин пуская вперед.
шла польская лавина
на ‘английский пароход.


СУДЬБА ДЕТСКИХ ВОЗДУШНЫХ ШАРОВ
Если срываются с ниток шары,
то ли
от дикой июльской жары,
то ли
от качества ниток плохого,
то ли
от вдаль устремленья лихого, —
все они в тучах не пропадут,
даже когда в облаках пропадают,
лопнуть — не лопнут,
не вовсе растают.
Все они
к летчикам мертвым придут.
Летчикам наших воздушных флотов,
испепеленным,
сожженным,
спаленным,
детские шарики вместо цветов.
Там, в небесах, собирается пленум,
форум,
симпозиум
разных цветов.
Разных раскрасок и разных сортов.
Там получают летнабы шары,
и бортмеханики,
и бортрадисты,
все, кто разбился,
все, кто без паники
переселился в иные миры.
Все, кто не вышел тогда из пожара,
все, кто ушел,
полыхая огнем,
все получают по детскому шару,
с ниткой
оборванною
при нем.


Перед войной я написал подвал
Про книжицу поэта-ленинградца
И доказал, что, если разобраться,
Певец довольно скучно напевал,
Я сдал статью и позабыл об этом,
За новую статью был взяться рад.
Но через день бомбили Ленинград —
И автор книги сделался поэтом.
Все то, что он в балладах обещал,
Чему в стихах своих трескучих клялся,
Он выполнил — боролся, и сражался,
И смертью храбрых, как предвидел, пал.
Как хорошо, что был редактор зол
И мой подвал крестами переметил
И что товарищ, павший,
перед смертью
Его, скрипя зубами,
не прочел.


У кавкорпуса в дальнем рейде
ни тылов, ни перспектив.
Режьте их, стригите, брейте —
так приказывает командир.
Вот он рвется, кавалерийский
корпус — сабель тысячи три.
Все на удали, все на риске,
на безумстве, на черт побери!
Вот он режет штаб дивизии
и захватывает провизию.
Вот он центр районный берет
и опять по снегам вперед!
Край передний, им разорванный,
много дней как сомкнулся за ним,
Корпусные особые органы
жгут архивы, пускают дым.
Что-то ухает, бухает глухо —
добивают выстрелом в ухо
самых лучших, любимых коней:
так верней.
Корпус, в снег утюгом вошедший,
застревает, как пуля в стене.
Он гудит заблудившимся шершнем,
оббивающим крылья в окне.
Иссякает боепитание.
Ежедневное вычитание
молча делают писаря.
Корпус, словно прибой, убывает.
Убивают его, добивают,
но недаром, не так, не зазря,
Он уже свое сделал дело,
песню он уже заслужил.
Красной пулей в теле белом
он дорогу себе проложил.


БЕСПЛАТНАЯ СНЕЖНАЯ БАБА.
Я заслужил признательность Италии,
ее народа и ее истории,
ее литературы с языком.
Я снегу дал. Бесплатно. Целый ком.
Вагон перевозил военнопленных,
плененных на Дону и на Донце.
Некормленых, непоеных военных,
мечтающих о скоростном конце.
Гуманность по закону, по конвенции
Не применялась в этой интервенции
Ни с той, ни даже с этой стороны.
Она была не для большой войны.
Нет, применялась! Сволочь и подлец,
Начальник эшелона, гад ползучий,
Давал за пару золотых колец
Ведро воды теплушке невезучей.
А я был в форме, я в погонах был
И сохранил, по-видимому, тот пыл,
Что образован чтением Толстого.
А я был с фронта и заехал в тыл
И в качестве решения простого
В теплушку — бабу снежную вкатил.
О, римлян взоры черные, тоску
С признательностью пополам мешавшие,
И долго засыпать потом мешавшие!
А бабу - разобрали по куску.


Фронт отодвинулся на запад,
и снова догоняю я.
Но в брошенной избенке запах
давно немытого людья.
В избушке, вставшей на пути,
враждебным человеком пахнет.
А что, если гранатой жахнет?
Даю команду: Выходи!
Мне тотчас под ноги летят
противогаз и автомат,
патроны — весь набор безделиц,
не нужный больше никому.
Потом выходит их владелец —
солдат немецкий. Как ему,
должно быть, страшно! Но выходит,
израненный, полуживой,
с руками вверх—над головой,
и взглядом пристальным обводит
меня. Наверно, спал: разут.
И говорит: Гитлер капут.
Несчастен, грязен и небрит,
во всех своих движеньях скован,
как будто в землю был зарыт
надолго и сейчас откопан,
но он бумажки достает
и мне почтительно сует.
Читаю:
«Этот фриц — добрый»,
«Этот немец жил у нас один месяц и людей не обижал»,
«Дана ефрейтору Мюллеру в том, что он такой, как все»,
«Дана ефрейтору Мюллеру в том, что он добрый»,
и снова:
«Дана Мюллеру в том, что он добрый».
Пока все это я читал,
пока товарищ под прицелом
того ефрейтора держал,
он думал и соображал:
довоевал живым и целым,
людей не очень обижал
и до конца войны достал.
А я проглядываю даты,
что под бумажками стоят:
предусмотрительны солдаты
Германии, а сей солдат
года за три и даже больше,
давным-давно, в Восточной Польше
предвидел этот вариант.
Какой пророческий талант!
Покуда в мировом масштабе
считали в генеральном штабе,
покуда Гитлер набирал
дивизии, ефрейтор этот
избрал куда надежней метод:
по избам справки собирал.
Ну что ж, пока его отправлю
в плен. Много там уже таких.
А через тридцать лет доставлю
в ретроспективный этот стих.


НЕМЕЦКИЕ МОРСКИЕ СВИНКИ
Вспоминаю брошюру трофейную: набор пищевых рационов
для военных зверей и военных людей,
для танкистов, для летчиков, для шпионов,
для собак, для лошадей.
Вспоминаю особо страницы брошюры такие,
где питаются свинки морские,
вдохновенные речи,
что не надо жалеть им ни проса, ни гречи.
Отработали кони и, сено свое, и овес:
и тянули, как танки, и глядели орлино.
Бранденбургский битюг свою фуру провез
от Берлина до Волги и от Волги затем до Берлина.
Отработали псы кровяную свою колбасу.
Помню минное поле и взрывы немецких овчарок.
Но я странную радость доселе в сознанье несу,
что немецкая свинка морская не сработала в дьявольских чарах.
Даром жрали фураж только свинки морские одни:
вибрионов холерных питали, рационов для них не жалели.
Я, наверное, лишь потому продолжаю отсчитывать дни,
что немецкие свинки морские без научных отдач околели.


БУХАРЕСТ
Капитан уехал за женой
В тихий городок освобожденный,
В маленький, запущенный, ржаной,
деревянный, а теперь сожженный.
На прощанье допоздна сидели,
Карточки глядели.
Пели. Рассказывали сны.
Раньше месяца на три недели
Капитан вернулся—без жены,
Пироги, что повара пекли —
Выбросить велит он поскорее.
И меняет мятые рубли
На хрустящие, как сахар, леи.
Белый снег валит над Бухарестом.
Проститутки мерзнут по подъездам.
Черноватых девушек расспрашивая,
Ищет он, шатаясь день-деньской,
Русую или хотя бы крашеную.
Но глаза чтоб серые, с тоской.
Русая или, должно быть, крашеная
Понимает: служба будет страшная.
Денег много и дают — вперед.
Вздрагивая, девушка берет.
На спине гостиничной кровати
Голый, словно банщик, купидон.
— Раздевайтесь. Глаз не закрывайте,
Говорит понуро капитан.
— Так ложитесь. Руки—так сложите.
Голову на руки положите.
— Русский понимаешь? — Мало очень
— Очень мало — вот как говорят.
Серые испуганные очи
Из-под русой челки не глядят.
— Мы сейчас обсудим все толково
Если не поймете — не беда.
Ваше дело — не забыть два слова
Слово «нет» и слово «никогда».
Что я ни спрошу у вас, в ответ
Говорите: «никогда» и «нет».
Белый снег всю ночь валом валит
Только на рассвете затихает.
Слышно, как газеты выкликает
Под окном горластый инвалид.
Слишком любопытный половой,
Приникая к щелке головой.
Снова, снова, снова слышит ворох
Всяких звуков, шарканье и шорох
Возгласы, названия газет
И слова, не разберет которых -
Слово «никогда» и слово «нет».

Old Post 03.07.2003 03:19
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

Руины — это западное слово.
Руины — это бьют, не добивая.
Но как сказать: руины Украины?
На ней доска лежала гробовая.
Советские развалины развалены
как следует: разваливали с толком.
Как будто бы в котле каком разваривали.
Как будто выжжены тяжелым током.
Да, города моей отчизны били,
как и людей моей отчизны, насмерть,
стирали их до состоянья пыли,
разумно, с расстановочкой, не наспех.
И вот на превращенных в поле
сраженья городах и весях
с названьями, знакомыми до боли,
строенья незнакомые, чужие.
Хотя и лучше прежнего—не прежние.
Хотя и краше старого—не старые.
И только имена, как воды вешние,
журчат по картам старые мелодии.


В части выписывали «Вечерки»,
зная: вечерние газеты
предоставляют свои страницы
под квадратики о разводах.
К чести этой самой части
все разводки получали
по изысканному посланью
с предложеньем любви и дружбы.
Было не принято ссылаться
ни на «Вечерки», ни на мужа,
сдуру бросившего адресатку.
Это считалось нетактичным.
Было тактично, было прилично,
было даже совсем отлично
рассуждать об одиночестве
и o сердце, жаждущем дружбы.
Кроме затянувшейся шутки
и мужских разговоров,
сердце вправду жаждало дружбы
и любви и всего такого.
Не выдавая стрижки короткой,
фотографировались в фуражках
и обязательно со значками
и обаятельной улыбкой.
Некоторые знакомые дамы
мне показывали со смехом
твердые квадратики фото
с мягкими надписями на обороте.
Их ответов долго ждали,
ждали и не дождались в части.
Так не любили писать повторно:
не отвечаешь—значит, не любишь.
Впрочем, иные счастливые семьи
образовались по переписке,
и, как семейная святыня,
корреспонденция эта хранится:
в треугольник письма из части
вложен квадратик о разводе
и еще один квадратик—
фотографии твердой, солдатской.


Ордена теперь никто не носит.
Планки носят только чудаки.
И они, наверно, скоро бросят,
Сберегая пиджаки.
В самом деле, никакая льгота
Этим тихим людям не дана,
Хоть война была четыре года,
Длинная была война.
Впрочем, это было так давно,
Что как будто не было и выдумано.
Может быть, увидено в кино,
Может быть, в романе вычитано.
Нет, у нас жестокая свобода
Помнить все страдания. До дна.
А война - была.
Четыре года.
Долгая была война.


Будущее, будь каким ни будешь!
Будь каким ни будешь, только будь.
Вдруг запамятуешь нас, забудешь.
Не оставь, не брось, не позабудь.
Мы такое видели! Такое
Пережили в поле и в степи!
Даже и без воли и покоя
Будь каким ни будешь! Наступи!
Дай работу нашей слабосилке,
Жизнь продли. И - нашу. И - врагам.
Если умирать, так пусть носилки
Унесут. Не просто ураган.


"МУЗЫКА НА ЗАТЫЧКУ"
Когда, нарушая программу,
Срывая доклад и статью,
Орган выкладает упрямо
Гудящую песню свою,
Когда вместо общего крика
Ревет, как хозяин, тромбон
И речь заменяется скрипкой,
Проигранной в магнитофон,
Когда мириад барабанов
Внезапно в эфире звучит
И хор в девятьсот сарафанов
Народные песни рычит,
Спасайся, кто может, бегите,
Не стихнет, не смолкнет пока.
Вы в центре циклона событий,
Оркестром прикрытых слегка.
Мы здешние, мы привычные.
Поймем, разберем,
Что сдвинуты темпы обычные
И новый рубеж берем.


Ведомому неведом
ведущего азарт:
бредет лениво следом.
Дожди глаза слезят.
В уме вопрос ютится,
живет вопрос жильцом:
чего он суетится?
Торопится куда?
Ведущий обеспечит
обед или ночлег,
и хворого излечит,
и табаку—на всех.
Ведомый лениво
ест, пьет, спит.
Ведущий пашет ниву,
ведомый глушит спирт,
Ведущий отвечает.
Ведомый—ни за что.
Ведущий получает
свой доппаек за то:
коровье масло—40 грамм
и папиросы—20 грамм,
консервы в банках—20 грамм
все это ежедневно,
а также пулю—9 грамм—
однажды в жизни.


Образовался недосып.
По часу, по два собери:
за жизнь выходит года три.
Но скуки не было.
Образовался недоед
из масел, мяс и сахаров.
Сочтешь и сложишь—будь здоров!
Но скуки не было.
Образовался недобор:
покоя нет и воли нет,
и ни бумажек, ни монет.
Но скуки не было.
Газет холодное вранье,
статей напыщенный обман
и то читали, как роман.
Но скуки не было.
Как будто всю ее смели,
как листья в парке в ноябре,
и на безлюдье, на заре,
собрали в кучу и сожгли,
чтоб скуки не было.


Иллюзия давала стол и кров,
родильный дом и крышку гробовую.
зато взамен брала живую кровь.
Не иллюзорную. Живую.
И вот на нарисованной земле
живые зашумели ели,
и мы живую пайку ели
и руки грели в подлинной золе.


Оказывается, война
не завершается победой.
В ночах вдовы, солдатки бедной,
ночь напролет идет она.
Лишь победитель победил,
а овдовевшая вдовеет
и в ночь ее морозно веет
одна из тысячи могил.
А побежденный побежден,
но отстрадал за пораженья,
восстановил все разрушенья
и вновь — непобежденный он.
Теперь не валко и не шатко
идут вперед его дела.
Солдатская вдова, солдатка
второго мужа не нашла.


Странная была свобода:
делай все, что хочешь,
говори, пиши, печатай
все, что хочешь.
Но хотеть того, что хочешь,
было невозможно.
Надо было жаждать
только то, что надо.
Быт был тоже странный:
за жилье почти и не платили.
Лучших в мире женщин
покупали по дешевке.
Небольшое, мелкое начальство
сплошь имело личные машины.
Хоть прислуга
называлась домработницей,
но прислуживала неуклонно.
Лишь котлеты дорого ценились
без гарнира
и особенно с гарниром.
Легче было
победить, чем пообедать.
Победитель гитлеровских полчищ
и рубля не получил на водку,
хоть освободил полмира.
Удивительней всего законы были.
Уголовный кодекс
брали в руки осторожно,
потому что при нажиме брызгал кровью.
На его страницах смерть встречалась
много чаще, чем в балладах.
Странная была свобода!
Взламывали тюрьмы за границей
и взрывали. Из обломков строили
отечественные тюрьмы.


Товарищ Сталин письменный -
газетный или книжный -
был благодетель истинный,
отец народа нежный.
Товарищ Сталин устный -
письмом и телеграммой -
был душегубец грустный,
угрюмый и упрямый.
Любое дело делается
не так, как сказку сказывали,
а сказки мне требуются,
какие б ни навязывали.


Не боялся, а страшился
этого паяца:
никогда бы не решился
попросту бояться.
А паяц был низкорослый,
рябоватый, рыжий,
страха нашего коростой,
как броней, укрытый.
А паяц был устрашенный:
чтобы не прогнали.
До бровей запорошенный
страхом перед нами.
Громко жил и тихо помер
Да, в своей постели.
Я храню газетный номер
с датой той потери.
Эх, сума-тюрьма, побудка,
авоськи-котомки.
Это все, конечно, в шутку
перечтут потомки.


Всем лозунгам я верил до конца
И молчаливо следовал за ними,
Как шли в огонь во Сына, во Отца,
Во голубя Святого Духа имя.
И если в прах рассыпалась скала,
И бездна разверзается, немая,
И ежели ошибочка была —
Вину и на себя я принимаю.


Цель оправдывала средства
и устала,
обсудила дело трезво,
перестала.
Средства, брошенные целью,
полны грусти,
как под срубленною елью
грибы-грузди.
Средства стонут, пропадают,
зной их морит.
Цель же рук не покладает:
руки моет.


<1964 - >
Обжили ад: котлы для отопленья,
для освещенья угли.
Смотри, присматривай без утомленья,
чтоб не потухли.
Зола и шлак пошли на шлакоблоки
и выстроили дом.
Итак, дела теперь совсем не плохи,
хоть верится с трудом.


В опровержение пословицы
он был пророк в своем отечестве.
Глас вопиял его недаром.
Задаром стал бы он вопить!
Все рыбы в эти сети ловятся!
Все дуры этим даром тешатся -
хоть малым, но зато удалым.
Так было. Так тому и быть.
Ои изучил пророков прошлого
и точно ведал, как пророчить,
кого хвалить, кого порочить,
кого и как, когда и где.
И вот 6ез вдохновенья пошлого
и без метафор скособоченных,
но в точных формулах отточенных
он не кричал, что быть беде,
но утверждал: дела налаживаются,
отличное сменяет лучшее
и нет благоприятней случая,
чем тот, что жизнь сейчас дает,
и все рабочие и служащие,
его после работы слушающие,
глядели, как он охорашивается,
и говорили: во дает!
Им нравились его подробности
и то, что перед правдой робости
он ни в какую не испытывал,
и то, что вдохновенно врал.
Демократизм его им нравился,
каким он был и как исправился,
и то, что он повсюду славился,
подметки резал, когти рвал.
Конечно, врал, но в тоне свойском,
и потому, как витязь с войском
или - что то же - скульптор с воском,
как полагал, так поступал.
Я сам любил внимать историям
его. И по аудиториям
ходить, когда он выступал.

Old Post 03.07.2003 03:21
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

А мой хозяин не любил меня —
Не знал меня, не слышал и не видел,
А все-таки боялся, как огня,
И сумрачно, угрюмо ненавидел.
Когда меня он плакать заставлял,
Ему казалось: я притворно плачу.
Когда пред ним я голову склонял,
Ему казалось: я усмешку прячу.
А я всю жизнь работал на него,
Ложился поздно, поднимался рано,
Любил его. И за него был ранен.
Но мне не помогало ничего.
А я возил с собой его портрет.
В землянке вешал и в палатке вешал —
Смотрел, смотрел, не уставал смотреть.
И с каждым годом мне все реже, реже
Обидною казалась нелюбовь.
И ныне настроенья мне не губит
Тот явный факт, что испокон веков
Таких, как я, хозяева не любят.


Мои товарищи по школе
(По средней и неполно-средней)
По собственной поперли воле
На бой решительный, последний.
Они шагали и рубили.
Они кричали и кололи.
Их всех до одного убили,
Моих товарищей по школе.
Мои друзья по институту —
Юристы с умными глазами,
Куда-не-на не лезли сдуру
С моими школьными друзьями,
Иная им досталась доля.
Как поглядишь, довольно быстро
Почти что все вернулись с поля
Боев. Мои друзья юристы.


У каждого были причины свои;
одни — ради семьи.
Другие — ради корыстных причин:
звание, должность, чин.
Но скверно понятая любовь
к отечеству, к расшибанью лбов
во имя его
двинула большинство,
И тот, кто писал: «Мы не рабы!»-
в школе, на доске.
не стал переть против судьбы,
видимой невдалеке.
И бог—усталый древний старик,
прячущийся в облаках,
был заменен одним из своих
в хромовых сапогах.


Единогласные голосования
и терпеливые колесования
голосовавших не едино,
и непочтенные седины,
и сочетания бесстрашия
на поле битвы
с воздетыми, как для молитвы
очами (пламенно бесстыжие),
с речами (якобы душевные),
и быстренькие удушения
инаковыглядящих, инако
глядящих, слышащих и дыщащих.
В бою бесстрашие, однако,
готовность хоть на пулеметы,
хоть с парашютом.
Не сопрягается, не вяжется,
не осмысляется, не веруется.
Еще нескоро слово скажется
о том, как дело это делается.


Громкий разговор на улице— ,
это тоже признак
некоторой, небольшой свободы.
Не весьма великая свобода
все же лучше
грандиозного величья рабства,
пирамид его и колоннад.
Впрочем, если громкий разговор
спрограммирован в муниципалитете
вместе с гитаристом на бульваре
и цветами перед памятником,—
это для туристов.
Это — не считается свободой.



Сгорели в танках мои товарищи
до пепла, до золы, дотла.
Трава, полмира покрывающая,
из них, конечно, произросла.
Мои товарищи на минах
подорвались, взлетели ввысь,
и много звезд далеких, мирных
из них, моих друзей, зажглись.
Они сияют, словно классики,
показывают их в кино.
И однокурсники,
и одноклассники
стихами стали уже давно.


Я роздал землю графскую
крестьянам Южной Венгрии,
я казематы разбивал,
голодных я кормил!
Величье цели вызвало
великую энергию,
и я был той энергией,
ее частицей был.
Не винтиками были мы -
мы были электронами.
Как танки - слушали приказ,
но сами шли вперед.
Замощены наши пути
расщепленными тронами,
но той щепы никто из нас
на память не берет.


Давайте после драки
Помашем кулаками:
Не только пиво-раки
Мы ели и лакали,
Нет, назначались сроки,
Готовились бои!
Готовились в пророки
Товарищи мои.
Теперь все это странно,
Звучит все это глупо.
В пяти соседних странах
Зарыты наши трупы.
И мрамор лейтенантов —
Фанерный монумент —
Венчанье тех талантов,
Развязка тех легенд.
За наши судьбы (личные),
За нашу славу (общую),
За ту строку отличную,
Что мы искали ощупью,
За то, что не испортили
Ни песню мы, ни стих,
Давайте выпьем, мертвые,
Во здравие живых!


Я в ваших хороводах отплясал.
Я в ваших водоемах откупался.
Наверно, полужизнью откупался
за то, что в это дело я влезал.
Я был в игре. Теперь я вне игры.
Теперь я ваши разгадал кроссворды,
Я требую раскола и развода
и права удирать в тартарары.


Исключите нас из правила.
Прежде нас оно устраивало,
но теперь уже давно
разонравилось оно.
Исключите нас из списка:
в сущности, это описка -
то, что в списках мы стоим.
Больше это не таим.
И сымите нас с довольствия,
хоть большое удовольствие
до сих пор еще пока
получаем от пайка.


Дайте мне прийти в свое отчаянье.
Ваше разделить я не могу.
А покуда — полное молчанье,
тишина и ни гугу.
Я, конечно, крепко с вами связан,
но не до конца привязан к вам.
Я не обязательно обязан
разделить ваш ужас, стыд и срам.


Все жду философа новейшего,
чтоб обобщил и сообщил,
какие ярлыки навешаны
неправильно. И как их снять.
Все жду новейшего историка
из каторжных или мордвы
с античною закалкой стоика,
чтоб правду людям рассказал.
Поэта же не ожидаю.
Наш номер снят уже с афиш.
Хранители этого дара
дарителям вернули дар.


На русскую землю права мои невелики.
Но русское небо никто у меня не отнимет.
А тучи кочуют, как будто проходят полки.
И каждое облако приголубит, обнимет.
И если неумолима родимая эта земля -
все роет окопы, могилы глубокие роет,
то русское небо, дождем золотым пыля,
простит и порадует, снова простит и прикроет.
Я приподнимаюсь и по золотому лучу
с холодной земли на горячее небо лечу.


Солнце ушло на Запад.
Я остаюсь с Востоком,
медленным и жестоким.
Я остаюсь с багровым,
сумрачным и кровавым.
правым или неправым.
Солнце сюда приходит,
словно на службу. Я же
денно, нощно, вечно
в этом служу пейзаже.
Солнцу холодно, страшно
здесь оставаться на ночь.
Я - привычный, здешний,
словно Иван Степаныч,
словно Степан Семеныч,
словно Абрам Савёлыч.
Если соседи - сволочь,
значит, я тоже - сволочь.
Если соседи честные,
значит, мы тоже честные,
Я ведь тутошний, местный,
всем хорошо известный.


Застрять во времени своем,
как муха в янтаре,
и выждать в нем иных времен -
получше, поясней?
Нет, пролететь сквозь времена,
как галка на заре
пересекает всю зарю,
не застревая в ней?
Быть человеком из толпы,
таким, как вся толпа,
и видеть, как ее столпы
мир ставят на попа?
А может, выйти из рядов
и так, из ряду вон,
не шум огромных городов,
а звезд услышать звон?
С орбиты соскочив, звезда,
навек расставшись с ней,
звенит тихонько иногда,
а иногда—сильней.


Самоубийцы самодержавно,
без консультаций и утверждений,
жизнь, принадлежащую миру,
реквизируют в свою пользу.
Не согласовав с начальством,
не предупредив соседей,
не выписавшись, не снявшись с учета,
Не выключив газа и света,
выезжают из жизни.
Это нарушает порядок,
и всегда нарушало.
Поэтому их штрафуют,
например, не упоминают
в тех обоймах, перечнях, списках,
из которых с такой охотой
удирали самоубийцы.


Значит, нет ни оркестра, ни ленты
там, на финише. Нет и легенды
там, на финише. Нет никакой.
Только яма. И в этой яме,
с черными крутыми краями,
расположен на дне покой.
Торопиться, и суетиться,
и в углу наемном ютиться
ради голубого дворца
ни к чему, потому что на финише,
как туда ни рванешься, ни кинешься,
ничего нет, кроме конца.
Но не надо и перекланиваться,
и в отчаянии дозваниваться,
и не стоит терять лица.
Почему? Да по той же причине -
потому что на финишной линии
ничего нет, кроме конца.


Советские люди, по сути
всегда на подъем легки.
Куда вы их ни суйте—
берут свои рюкзаки,
хватают свои чемоданы
без жалоб и без досад
и — с Эмбы до Магадана,
и — если надо — назад.
Каких бы чинов ни достигнул
и званий ни приобрел,
но главное он постигнул:
летит налегке орел
и — правило толковое —
что смерть красна на миру.
С зернистой на кабачковую
легко переходим икру.
Из карточной системы
мы в солнечную перебрались,
но с достиженьями теми
нисколько не зарвались,
и если придется наново,
опять возьмем за труды
от черного и пеклеванного
колодезной до воды.
До старости лет ребята,
с четверткой мира—на ты,
Мой сорубежник, тебя-то
не низведу с высоты.
Я сам за собою знаю,
что я, как все, заводной
и моложавость чудная
не расстается со мной.


Когда ругали мы друг друга,
когда смеялись друг над другом,
достаточные основания
имел любой для беснования.
В том беснованье ежечасном
неверен в корне был расчет,
ведь только промолчавший - счастлив,
только простивший был прощен.


Терплю свое терпение
который год,
как пение сольфеджио
девчонкой за стеной.
Девчонка безголосая
горлянку дерет,
и за душу терпение
мое меня берет.
Обзавожусь привычками
и привыкаю к ним,
то предаюсь порокам,
то делаю добро.
Девчонка безголосая
все занята одним:
за гаммой гамму гонит,
как поезда метро.
Усилие, которое
казалось мне бедой,
потом в привычку входит
и входит в обиход.
А я, словно корова, —
не страшен мне удой —
Терплю свое терпение
который год.


Хорошо быть надеждой. Плохо
быть последней надеждой.
Плохо быть той стеной,
припирают к которой спиной.
Это тоже испытано мной.
Зато как хорошо, если выгод
не щадя, не считая затрат,
вдруг находишь единственный выход.
До чего он счастлив и рад.
Ты — счастливей стократ.
Все, что было нехорошо,
вдруг становится хорошо.
На себя, как на Господа Бога,
смотришь в зеркало. Было плохо,
но ты сделал все хорошо.

Old Post 03.07.2003 03:23
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Mogultaj
Постоянный посетитель

Moscow

Строго было,
но с нами иначе нельзя,
Был порядок,
а с нами нельзя без порядка.
Потому что такая уж наша стезя,
не играть же нам с горькою правдою в прятки,
С вами тоже иначе нельзя. И когда
счет двойной бухгалтерии господа бога
переменит значения: счастье — беда, —
будет также и с вами поступлено строго.


Небрежение жизнью: молча,
без качания прав
изо всей умирали мочи,
прав кто или не прав.
Не цеплялись, не приспособлялись,
а бестрепетно удалялись
и истаивали в голубизне,
не настаивая на отсрочке.
Это все было близко мне.
Я и сам бы при случае. Строчки
из речей не застряло в ушах,
Только крики, а дел не затягивали.
Умирали, словно шаг
в сторонку отшагивали.
Средь талантов народа всего
красноречие не фигурировало.
Превалировало и лидировало
славное словцо: «Ничего!»


Что нужно на дожитие тирану,
который снят с работы слишком рано,
сметен, но не посажен и не изгнан,
и даже пенсии достойным признан?
Тиран, который жил в палатах душных,
оценит в новом быте чистый воздух.
Добру и злу внимая равнодушно,
он говорит о небесах и звездах.
Тиран, конечно, избежать не может
преемников заботливой опеки.
На них его порой досада гложет:
бессильные! духовные калеки!
Но здравый смысл, что выволок когда-то
из грязи в князи, вновь его находит,
и твердым шагом бывшего солдата
тиран от милых призраков уходит.


Самоубийство! Храбрость труса,
а может быть, и просто храбрость,
когда ломается под грузом
сухих костей пустая дряблость.
С чем ни сравнится это - войны,
землетрясенья и больницы -
у самоубийц всегда спокойны,
спокойны и довольны лица.


Иду домой с собрания:-
окончилось как раз.
Мурлычу то, что ранее
мурлыкалось не раз —
свободы не объявят
и денег не дадут,
надуют и заставят
кричать, что не надут.
Ну что ж, иной заботой
душа давно полна.
Деньгами и свободой
не тешится она.


Бог - есть, но он покинул этот зал
перед голосованьем. Не сказал,
что покидает. Все-таки покинул
и этим самым просто душу вынул.
Не обойтись без Бога. Но ему
не отвечать на наши "почему"
и "для чего" резонней, интересней.
Не хочет он заглядывать в суму,
не хочет он обследовать тюрьму -
спокойный, прямодушный, бесполезный.
Еще Хайям - разумный был товарищ,
еще Омар Хайям отлично знал,
что Бог перед голосованьем зал
покинул. И что каши с ним не сваришь.


Я это только я. Не больше.
Но, между прочим, и не меньше.
Мне, между прочим, чужого не надо,
но своего отдавать не желаю.
Каждый делает то, что может,
иногда — сто три процента.
Требовать сто четыре процента
или сто пять довольно странно:
я это только я. Не больше.
Но, между прочим, и не меньше.
Раза три, а точней, четыре
прыгал я выше лба своего же.
Как это получалось — не знаю,
но параметры и нормативы
выполнялись, перевыполнялись,
завышались и возвышались.
— Во дает,— обо мне говорили
самые обыкновенные люди,
а необыкновенные люди
говорили: «Сверх ожиданья!»
Это было заснято на пленку.
Пленку многократно крутили.
При просмотре было ясно:
я - это только я. Не больше.
Но рекорд был все же поставлен.
Но прыжок был все же сделан.
Так что я все-таки больше,
пусть немного, чем думали люди.

Old Post 03.07.2003 03:24
Mogultaj на форуме отсутствует СведенияПриватное послание СайтНайти все
Текущее время - 13:55.


Новости | Кабинет | Каминный зал | Эсгарот | Палантир | Онтомолвище | Архивы | Пончик | Подшивка | Форум | Гостевая книга | Карта сайта | Кто есть кто | Поиск | Одинокая Башня | Кольцо | Свиридов

Powered by: vBulletin Version 2.2.9 . Copyright ©2000 - 2002, Jelsoft Enterprises Limited.
Лицензия на форум приобретена "Ардой-на-Куличках" у компании "Jelsoft Enterprises Limited". Все права защищены.